Всем известна эта песня, переводить не надо. У филиппинки подозрительно блестят глаза. Реб Шулим хватается за бутылку с водой. Ривка молчаливо льет слезы: сад в Галилее, нежный взгляд не для нее. Заканчивается песня, возвращаются пальмы, зажигается реклама за стеклом — колкими соринками в глазах, исчезают нежданные облики. Под утро поступит послание под-подушечной почтой, которое проще нашептать на ухо: «Дедушка! У меня тоже есть прошлое?» — «Есть, хорошая моя, конечно, есть. Не забывай того, что принято забывать. Береги и не скрывай этого».
Все расходятся по квартирам, запирают двери на ночь до нескорого рассвета. Ото-то просит:
— Ломтик у меня переночует… Можно?
— Можно.
И он бурно радуется.
А тусклый человек с лицом злого скопца затаился, наверно, в подъезде. Характером не талантлив. Способностями не богат. Зависть к удачливым пучит его внутренности, вызывает разлив желчи, зловоние изо рта от непереваренной пищи. Стукнет кулаком в дверь: «Не доводите меня до крайности!», и рухнет покой этого места, дрогнет-опадет плод-апельсин.
— Сколько? — спросит Ривка назавтра.
— Четыре, — ответит Финкель. — Теперь их четыре.
Опечалятся оба.
9
Сон подкрадывался, словно тать в ночи…
…надоедливый — не отвяжешься…
…приземистый дом на припеке, которым Финкель, по-видимому, владел. Дом с палисадником, окруженный хилым штакетником, пустоты помещений с затененными пазухами, куда не проникнуть, а вокруг такие же обиталища в скудости пребывания, источенные жучком, порченные гнилью, неряшливо стареющие у безденежных владельцев. Лестницы темные, крутые, с битыми ступенями, комнатенки затхлые, стены щелястые, плешины дранки из-под обвалившейся штукатурки; мелкие, скособоченные окошки, тусклые лампочки под выцветшими абажурами, продранные диваны, колченогие столики; на подоконниках зарастали пылью немытые стеклянные банки со следами от болгарского фаршированного перца.
Шагал к своему дому упорно, настойчиво, пробиваясь через цеплючие ограждения, стучал в дверь — не достучаться, кричал — не докричаться: никто не проглядывал в окнах его видений.
И вот в последний, должно быть, раз: за дверью слышатся тяжкие шаги, проламывающие половицы, грузный мужчина в сатиновых шароварах, в майке-сеточке звучно щелкает замком. «Кого?» — спрашивает сурово, затыкая проход тугим пузом. «Я жил в этом доме. Вспоминал его. Видел во снах. Написал о нем книгу, которую готов подарить. Может, вам интересно». — «Нам неинтересно».
Но он уже проходит коридорами своих снов, где по комнатам затаились жильцы, готовые ощериться локтями, гикнуть в единый миг, гаркнуть, свистнуть в два пальца, ошеломив нежелательного пришельца, а мужчина топает следом, вплотную, выталкивает наружу сетчатым пузом-поршнем. «Нет тут твоего, — ненавистно. — И не было». Видение уходит, более не потревожив, — это прощание с домом на припеке, куда больше не проникнуть…
Телефон пробуждает от снов-раздумий.
Женщина из Хадеры, кто же еще?
— Всё говорят: познай себя, познай себя… Начнешь познавать, станешь шизофреником.
— Мне это знакомо.
— Мне тоже. — Задиристо: — Хотите подробности?
Хмыкает стеснительно:
— Как пожелаете.
— Пожелаю. Я пожелаю.
Начинает без спешки:
— Снимаем квартиру на двоих. Общая кухня. Кастрюли, сковородки, тряпки. Запахи чужого тела, чужой еды — у меня-то?..
Невесело усмехается, так ему кажется.
— У соседки бигуди по утрам. Огуречная маска на лице. Мексиканские сериалы со стонами-проклятиями. Готовит голубцы, кабачки, перцы с мясом, меня поучает: «Были бы деньги, всё можно нафаршировать».
— Замечательно сказано! — восхищается Финкель. — Восточная мудрость. Ближневосточная.
— Страхолюдина. Ходит с подскоком. Бурчит чего-то, пришепетывает. Ей бы метлу в руки — и полетела. Из форточки в небеса.
— Здесь нет форточек.
— Нет, — соглашается. — Здесь нет… Я для нее ни на что не годная, всё покупаю дороже, а она копит на Париж, даже завидно.
— Чему тут завидовать?
— Желаниям таким, незамутненным… Порой думаю: я к ней несправедлива. Мир должен быть на радость. Хоть кому.
— Мне на радость.
Молчит. Раздумывает.
— И мне. Кой-когда… Хотите знать, что сорвало с места? Пригодится для сценария.
— Я не пишу сценарии.
— А вы попробуйте. Эпизод для Феллини.
Морщит, должно быть, лоб, прикусывает губу:
— Теплоход уходил из Сочи. Бесшумно, неприметно, светлым неземным явлением. В ночь, в открытое море, весь в огнях: корабль Renaissance, круиз по островам-океанам. Женщины в вечерних туалетах, мужчины у бара, вальс над волнами. Господи, у людей музыка, вино, танцы, а я — позабытая, затерянная — глядела с темного замусоренного причала на уплывающее чудо…
— Тогда и решили?
— Тогда и решила: поплыву и я. К другому берегу. Как это сказано у сочинителя? Пусть поживет у нас. И имя ей Ломтик…
10
Ночь будет нескончаема.
Тени на потолке не порадуют, поспешая на тараканьих ножках.
Шепчущие, умоляющие, жалостливые и неотступные.
Вновь зазвонит телефон. Или почудится.
Не иначе, мама Кира. С острова Мальта. Из города Ла-Валлетта.
Скажет непременно: «Как дела?» — «Замечательны, — ответит Финкель. — Ая спит. У меня гостья». — «Так поздно?» — удивится мама Кира. «Так поздно». — «Эта? К которой поспешаешь?» — «Кого ты имеешь в виду?» — «Финкель, не лукавь». Перескажет новость папе Додику, потом спросит: «Останется у нас ночевать?» — «Осталась». — «Надеюсь, не в моей постели?» — «Нет. В моей». — «Даже так?» — «Так. Заснет под моим одеялом, подсмотрит стариковские сны». — «А ты где?» — «Такие вопросы мужчине не задают…»
Подошел к концу день четвертый, во время которого герои размышляли о том, как раздобыть желаемое или восполнить хотя бы потерянное…
Часть пятая
Ради чего станем жить?..
1
Осень неразличима в здешних краях — какая тут осень?
Страна переходит на зимнее время, а на улице теплынь, на небе ни облачка, вода в море — бульон с медузами, но холодит по ночам стены домов, тени удлиняются, замирают до весны цеплючие побеги, обреченно осыпается листва извещениями о потерях, щекочет обоняние мимолетное дуновение прелости, прозрачность на многие дали радует и печалит.
Арабская семья — муж с женой, бабушка с внуком — расстилают полотно перед оливковым деревом, трясут переплетение натужливых стволов под градом осыпающихся маслин, сбивают их шестами, ссыпают в мешок, взваливают на покорного ослика, а сами садятся в кружок на том же полотне, обмакивают лепешки в хумус, едят молча, истово, с уважением к тому, что нелегко достается.