Мир полнится сюжетами, достойными упоминания; они бродят по окрестностям, напрашиваются в его рассказы, но как развернуть сюжет в пространное повествование, как уложить в отпущенные ему сроки?..
«…у красавца спаниеля был хозяин-тупица, искусный в испускании ветров, мастер на липучие шуточки, после которых хотелось отмыться под душем.
Хозяин рыгал, икал, цыкал зубом, вывалив на обозрение мохнатое пузо, к умилению пса, обожавшего это человеческое совершенство. И отсчет достоинств спаниель вёл от своего кумира: на самом верху он, блистательный и неповторимый, остальные где-то там, не выше подола.
Умер хозяин, опившись на дармовом приеме, схоронили его по протоколу, под духовой оркестр. Трубачи частили фокстротно, поспешая к щедрому угощению, барабанщик грохал тарелками, не попадая в такт, занудливо говорили речи к потехе зевак, а пес-сирота попал в интеллигентную семью, которая отвезла его к ветеринару и тут же выхолостила, лишив мужской силы. Тоскует по прежнему хозяину, по его иканию с рыганием, дни проводя скучные, без порывов плоти, в обиде на прочий мир. Ненавидит безобразное имя Амфибрахий взамен прежнего, сладостного уху — Шпунц, что подталкивало к оскалу, прыжку, клацанью зубов: Шпу-пу-пунц!
Доктор Горлонос и фрау Горлонос ухаживают за ним, холят и балуют, но он не выносит их учтивые манеры, картины на стенах, ковры на полу, книги с готическим шрифтом — от застарелой бумажной пыли нападает на пса долгий, неодолимый чих. И всякий раз, когда Горлоносы музицируют с друзьями на скрипках-фаготах, спаниель злобеет до воя в горле, до яростного клокотанья из глубин живота, которое не удержать стиснутыми зубами. Да еще воткнут диск в ненавистное ему сооружение, изрыгающее звуки, внимают благоговейно концерт для ударных: ксилофон, виброфон, маримба, глокеншпиль, литавры, барабан, фортепьяно. Хоть кто завоет с тоски…
А пес, между прочим, происхождения знатного, отпрыск благородных кровей, чьи предки получали медали на международных показах. А уборщица между делом хлещет его мокрой тряпкой по морде, что невыносимо и оскорбительно. А Горлоносы, кстати сказать, гордятся его родословной, не подозревая о том, что спаниель презирает их до глубин выхолощенной собачьей души. И всякий раз, заслышав с улицы похоронный оркестр, трубы с тарелками, он начинает гавкать, метаться по комнатам, рвать зубами обивку на креслах.
Впрочем, к здешнему проживанию эта история относится частично. Здесь не кладут в гроб и не хоронят под оркестр…»
12
У подъезда к ним кидается Ото-то, хватает за руки:
— Зу-зу! Опять пропала…
Плач по мухе. Горькие рыдания. Спит ли она? Вылетела в окно? Оплетает паутиной злодей-мухоед, чтобы живой не быть?..
— Она не пропала, — уверяет Финкель. — Сидит в одиночестве, мечтает о том, как отрастают ее крылья, тучнеет тело, заостряется хоботок, обращаясь в нацеленный клюв. Паутина теперь не страшна. Мухобойки. Липкая бумага нипочем.
Зу-зу исчезала не раз, исчерпав свои силы, — слезы, вскрики, отчаяние неподдельное, которое поддается излечению. Ведут Ото-то в соседнюю лавочку, раскошеливаются на малую сумму, и пока он заедает горе мороженым, ловят очередную муху, запускают к нему в квартиру, кричат из окна:
— Вот она! Вот же!.. Здравствуй, Зу-зу!
Уловку ему не распознать, и Ото-то бурно радуется, вылизывая любимое лакомство, рот измазан шоколадом с орехами. Время ко сну, и перед расставанием на ночь они блаженствуют на кухне, выставив к чаю лимонные вафли и инжирное варенье мамы Киры.
— Чувствую — не наемся, — беспокоится Ото-то, торопливо хрустит угощением, а друг-муравей суматошится на клеенке посреди сладких крошек, обезумев от изобилия, но не заглатывает, изнуренный заботами, нет, он не заглатывает, — торопится донести туда, где дожидаются кормильца жена-дети, престарелые родители, дяди-тети, племянник-обалдуй, лентяй и профурсет, которому требуется усиленное питание. Спотыкается о неприметный бугорок, переворачивается на спину, трепыхается, пытаясь извернуться, встать на ноги, но крошку не выпускает, нет, он ее не выпускает.
Финкель рассказывает, прихлебывая из любимой кружки:
— Бывало и так… Зима. Подморозило. Гололед в горах. Машины-автобусы не ходят, но у меня самолет — как бы не опоздать.
Девочка Ая любит его истории, самые невозможные; Ото-то они пугают.
— И что? — спрашивает он, а в голове стукают молоточки, ладони потеют от волнения, кожа на спине ершится, ибо вытерпеть неизвестное ему не по силам. — Что-о?..
— Вышел на край города, к началу спуска, подобрал фанерку, сел на нее и помчался вниз по льду, вписываясь в повороты. Столбы по сторонам мелькают, дорожные знаки, народ ахает в изумлении. Скорость огромная, даже фанера задымилась, задымились брюки, стало жарко, как на утюге, но я перетерпел, я всё вытерпел. Вынесло на равнину, пролетел полдороги до аэропорта и встал.
— Дальше как?
— Дальше бегом. Еле успел на взлет.
Разговорился — не остановить:
— В другой раз ливень, потоки с гор: что делать? Стёк с водами на равнину, успел к рейсу, да зазвенело под аркой, при проверке… Вынимаю из кармана ключи — звенит. Высыпаю деньги — звенит. Снимаю пояс с железной пряжкой — звенит. «Бывает, — говорит охранник. — Это ты, дед, звенишь. Изнутри. Жить, значит, хочешь». И пропустил к самолету.
Ото-то верит каждому его слову, усилия разума недостаточны — осмыслить подобное и усомниться, но Финкель старается передать невозможное, дабы взмывали в надземелье, парили в горних высотах, где воздух разрежен, а чувства сгущены.
Внучки это тоже касается.
13
Время к ночи.
Ая надевает пижаму, ложится в его постель, просит, по обыкновению, — не отказать:
— Тебе хорошо. Ты застал свою бабушку. Расскажи теперь про мою.
Над кроватью висит карта Подмосковья для охотников-рыболовов.
— Там мы с ней путешествовали. Ехали на поездах. Плыли на лодках. Шли пешком по полям.
Достает значки из коробки. Каждый куплен в том месте, где они побывали, на каждом герб города и его название. Рассказывает и втыкает в карту — занятие завлекательное:
— Переславль — озеро Плещеево. Ростов — озеро Неро. Вышний Волочек — озеро Мстино. Углич… Где же Углич? Куда запрятался? Вот он, от нас не скроешься.
Внучка разглядывает на значках льва с короной, медведя с секирой, сказочную птицу на взлете, вёсельную ладью на волне, пушку, изготовившуюся к бою, корзинки для грибов-ягод, расписной домик, в котором хочется поселиться.
— Судогда? Возле Владимира. Коломна? Под Москвой. Жиздра, Киржач, Галич, Юрьев-Польский, Костычи… Где они? Нет Костычей.
Дедушка грустит, растревоженный воспоминаниями. Ая тоже страдает, наделенная отзывчивым сердцем, задремывает под картой, утыканной значками, и дедушка уносит ее в постель. Внучка — последнее творение старого сочинителя; Финкель садится за стол, пишет остережение печатными буквами, отправляет под-подушечной почтой для будущего уяснения: «Запомни, моя милая: прилагательные попадаются на каждом шагу, существительное надо еще отыскать. Быть прилагательным всякий способен, но это не для тебя. Стань непременно существительным; прилагательные сами набегут, напрашиваясь в попутчики, только отбирай построже».