Отправили его на проверку, поставили на движущуюся ленту, и Финкель зашагал, обклеенный датчиками. Шел, дышал, потел помаленьку, получал удовольствие.
— Стоп! — скомандовала женщина в халате и остановила ленту. — Пульс — сто сорок два. Больше нельзя.
— Еще… — взмолился в задыхе, на частом дыхании. — Давайте еще… У меня, между прочим, молочный зуб сохранился. Даже два. Учтите непременно…
Но женщина была неумолима. «Мотек, — сказала, — сладкий ты наш! Дофек — сто сорок два, не больше». — «Мотек, — повторил на выходе, — у тебя дофек», и смирился с ограничением, которое не одолеть. Выписали ему витамины к уменьшению умственной усталости, посоветовали: «Дышите дальше», и Финкель стал осторожничать, стараясь не спугнуть малые силы, которые ненадолго притекают после чашечки кофе.
Пошел к другому знатоку. Заплатил денежку.
— Спотыкаюсь с недавних пор, падаю кой-когда — отчего оно так, доктор?
Ответил:
— Ноги уже не те, милейший. Не поспевают туда, куда увлекает желание.
— А у вас?
— И у меня.
— Оттого и спотыкаемся?
— Оттого и падаем.
Штруделя это не удовлетворило.
— Какой-то я никакой, доктор… Ложусь старенький, встаю не молоденький. Зачем тогда спать?
Знаток выслушал его, тяжко вздохнул:
— Вам надо взмывать. Воспламеняться духом. Витать в эмпиреях — полезно для самочувствия.
И записал на бланке: «Один взлет, одна посадка. Раз в две недели».
Финкель повертел в руках рецепт, сказал задумчиво:
— Знал я такого летуна… Кричал после второго стакана: «Порхать! Желаю порхать!..» Вышагнул в окно с девятого этажа.
— Это не ваш случай, — успокоил специалист. — Не ваш. Стремление в небеса — его следует пробудить.
В дверях Финкель замешкался.
— Если честно… — признался. — Во сне я взмывал.
— Вот видите! Верный тому признак.
— Давно было. Очень давно.
— Не важно. Навыки быстро восстанавливаются. Стоит начать.
— Вы так убедительно говорите. Вам хочется верить.
— Верьте, верьте! Разбежался, набрал высоту — и в полет. Над морем. Над горами Моава. Преодолевая силы притяжения и государственные границы.
Финкель пошел из кабинета, но сейчас же вернулся:
— Давай вместе. В те самые эмпиреи. Вместе не боязно.
— Рад бы, — ответил исцелитель душевных недугов, — да некогда. Двадцать человек на взлет. Следующий!
На выходе Финкель углядел объявление: «Добавлены вечерние часы приема. Для экстренных случаев». Порадовался. Сказал себе:
— Жизнь стала лучше для экстренных случаев. Для экстренных случаев жизнь стала веселее.
5
Хамсин беспокоит еще на подходе.
Природное изменение стихий, которого не избежать.
Нечто жаркое, неодолимое натекает из Аравийской пустыни, тревогой заряжает воздух, людей, животных и растения — каждому достается свое.
Девочка Ая затихает на коленях у медведя.
Ото-то впадает в тихое неповиновение.
Птичьи хулиганы безобразничают на балконе, не унять зернышками.
Приблудная собачка Бублик распластывается на полу, мордой на лапах, не желая шевелить хвостом.
Папа и мама препираются без смысла, дотошно, придирчиво и зло:
— Что я? Ну что?.. Что опять не так?
— Всё не так. Всё!
— Что всё? Ну что?..
Мама Кира молчит в затаенной обиде, долго, упорно, неприступно — это у нее хорошо получается, а папе Додику ее молчание нестерпимо, папа начинает бегать по комнатам, пинать ногой мебель, выговаривать негожие слова, каких не найти в порядочных словарях.
Хамсин тревожит и Финкеля: не сидится ему, не читается, не думается. Ноют локти. Ноют его колени. Мысли створаживаются в голове, настроение становится пожухлым без видимых на то причин, будто провисает над домом небо — заношенное, занавешенное половыми тряпками, серыми, посекшимися, годными лишь на выброс. Что это означает? Это означает: пора готовиться к полету. В те высоты, куда не терпится вознестись.
Воображение — его утеха.
Устремления неизбывные.
Ограниченный в средствах не ограничен в фантазиях.
С этим не согласен папа Додик, не согласна мама Кира, но Финкель упрям, его не переспоришь: кому много дано, тот, как известно, обходится малым. Встает с постели, пьет кофе, набираясь сил на дорогу, укладывает пару рубашек в чемодан на колесиках, выясняет сводку погоды на подступающий день.
— Простите, — говорит. — Я прослушал. Повторите еще раз.
Диктор отвечает с охотой:
— Для Гур-Финкеля повторяем: день безоблачный, видимость прекрасная. Самое время на взлет.
Под апельсиновым деревом — под оранжевыми его плодами — стынет реб Шулим, выглядывая наружу из сокровенных глубин. Уединился, чтобы не растратить остатки чувств? Замолчал, уберегая? Глотает и глотает воду из бутылки, смывая не слово — крик, рвущийся на волю…
«…реб Шулим закрыт на переучет эмоций. Сколько потрачено ликований к этому дню, сколько уберег предвкушений и состраданий, на что пошли гордость с доверием, что делать с остатками стыда, злорадства, чувства неудовлетворенной мести, на кого излить последнюю нежность с умилением…»
Реб Шулим не верит в закон всемирного тяготения.
Финкель тоже не верит. Поверишь — не взлетишь.
Птицы суматошатся на деревьях, не желая расставаться: «Киш-куш, Пинкель, киш-куш…» Опечаленный старик остерегает: «Не поддавайся игре, дурень! Уведет в такие дали, откуда нет выхода, заморочит и бросит». Но ликующий старик с ним не согласен, Финкель не согласен тоже. Шагает к автобусной остановке, взывает к каждому напористо, без звука:
— Посмотрите в эти глаза, не знающие помутнения. Приглядитесь к этому мужчине, который чуток, пытлив, восприимчив. Прислушайтесь к биению его сердца, мышца которого сильна и неутомима. Спина прогнута. Ноги упруги. Живот подобран. Походка легка, широка, можно сказать, летуча, ибо подошвам незачем касаться земли. Заговорите — он ответит улыбкой, шуткой, легкой необидной иронией. И не уступайте место в автобусах, не надо: этот человек может еще постоять. А теперь скажите, положа руку на сердце: разве можно предавать земле столь удачный экземпляр, которому доступны воздыхания с возлияниями? Разве это не потеря для человечества? И вам придется признать со вздохом: потеря, конечно, потеря, недостача, которую не восполнить. Такому экземпляру — только взлетать…
Женщина разместилась в будке возле автобусной остановки, заполонив ее могучими формами, торгует лотерейными билетами, грудь уложив на прилавок. Не умолкает радио на доступном ей языке; зазывное контральто вещает хрипловато, с волнующим придыханием, с готовностью отдаваясь слушателю на коротких волнах: «В эти дни, когда весь еврейский народ…» Топчется у окошка затруханный мужичок-чирышек: лицо испитое, вихорки на стороны, глазки умоляюще подмаргивают за толстенными линзами, но женщина сурова и непреклонна: