Поддерживать не рассуждающую преданность среди колесников было до невозможности просто. Все, что надо было, – это врубиться в нужную фантазию и построить правильную иллюзию. Эту форму обработки она называла «Желание сердца». А секс – лучшее время для промывки мозгов.
Кэтрин нравилось выражение их лиц, когда эти ребята залезали на знаменитых кинозвезд, глав государств или профессиональных спортсменок, но ничего не могло сравниться с ужасом и виновной радостью тех, кто неожиданно для себя взрывался внутри собственной матери.
Эдипов комплекс встречался наиболее часто, хотя иногда, если с ним небрежно работать, давал неприятные побочные эффекты. Как у того мальчика, который выдавил себе глаза. Это было очень некстати. Но большинство ее «рекрутов» были людьми сомнительной нравственности и с понятием «...твою мать» сталкивались не впервые.
Колесники служили ей без вопросов и сомнений ради того, чтобы воплотить еще раз свои самые смелые мечтания. Она вовсе не собиралась устраивать кому-либо второй сеанс, но поддерживала в них веру, что это возможно. Зато наказания от нее они получали куда как чаще.
Она подошла к бару и налила себе еще виски из графина с портретом Элвиса. Со стены над баром улыбался ей большой портрет покойного мужа.
Она явилась на свет в крикливом семействе белого отребья, дочь Джереми и Анны Скаггс, третья из восьми детей. Тогда она не была Кэтрин. Мама назвала ее Кэти-Мэй, и была она сопливой девчонкой с ободранными коленками, полуголодной дворовой обезьяной, не знающей ни учения, ни доброты в глуши холмов Каролины.
Джереми Скаггс работал на лесопилке – когда мог получить работу. Папаша любил, когда в брюхе полно выпивки, а религии в нем всегда было полно, и в таком состоянии ему было на все наплевать.
– Бог не оставляет детей Своих, – любил он повторять. Но Бог, наверное, засмотрелся в сторону, когда папаша потерял левый мизинец, а потом первый сустав правого указательного. Когда он себе отрезал левый безымянный до второго сустава, хозяин лесопилки не стал его больше нанимать. Папаша обозвал его коммунистическим дьяволопоклонником.
Мама брала на дом стирку. Кэтрин не могла припомнить, чтобы мама смеялась или улыбалась. Голос у нее, когда она давала себе труд говорить, был гнусавый, как писк гигантского комара. Она была на десять лет моложе папаши, хотя по виду этого не скажешь. Оба родителя казались очень старыми, лица их осунулись и стали рябыми от беспросветных лишений. Они были похожи на печеные яблоки, которые бабуля Тисдейл летом продавала туристам.
Детство Кэтрин состояло из грязи, голода, непосильного труда и страха. Насилие – в виде папашиных пьяных тирад – было ежедневным событием, вроде завтрака или ужина, только более регулярным.
С братьями и сестрами она не особенно водилась и относила это на счет того, что была первой у матери дочерью и единственной, кого мать назвала сама. Папаша был в запое во время родов, и страшно возмутился, узнав, что она выбрала имя не из Библии.
Кэтрин никогда не играла с братьями и сестрами, предпочитая общество вымышленной подруги по имени Салли. Играя в разные «как будто», она воображала, что богата и живет в большом доме с водопроводом и электричеством. Это было ближе всего к тому, что можно назвать детством.
Когда папаша узнал, что она ведет разговоры с невидимой подругой, он озверел и выдал ей по первое число. Она одержима дьяволом, и его надо из нее выбить, иначе ее ждет вечное проклятие. Потом папаша потащил ее к местному проповеднику по имени преподобный Джонас, чтобы ее спасли должным образом.
Преподобный Джонас был жирным белобрысым верзилой и имел красный нос размером с картофелину. Он выслушал папашу насчет ее отношений с Салли, хмыкая, кивая и глядя на Кэти-Мэй водянистыми глазами. Потом он сказал, что будет над ней молиться, а папаша пусть подождет снаружи.
Когда папаша вышел, преподобный Джонас расстегнул штаны и показал Кэти-Мэй свою штуку. Ей тогда было только шесть, но она уже несколько таких повидала, а потому штука преподобного ее не особо напугала или впечатлила. Преподобный застегнулся и произнес молитву Господу.
Салли перестала к ней приходить, и Кэти-Мэй постепенно забыла придуманную подругу. Слишком много было у нее работы, чтобы тратить время на такие глупости. Она помогала матери содержать дом и приглядывать за малышами – они все сливались в одно аморфное безымянное личико с мутными глазами и засохшими грязными соплями под носом.
Жизнь в семье Скаггов никогда не была сахаром, но когда ей исполнилось двенадцать, тут-то и стало по-настоящему плохо. У нее начались месячные, и мама стала как-то странно на нее поглядывать. Папаша тоже поглядывал странно, но по-другому. Как преподобный Джонас, когда читал молитву, только не так робко.
Иногда он приходил домой, сильно нагрузившись, мама встречала его на крыльце, они начинали ссориться, и он пускал в ход кулаки. Отлупив ее как следует, он бывал такой усталый, что надо было сначала малость поспать, и мама ложилась вместе с Кэти-Мэй. Они знали обе, что все равно пройдет немного времени, и папаша придет за тем, чего хочет, но таков был ритуал, который мама чувствовала себя обязанной выполнять.
Может, поэтому она и созналась. Надеялась, наверное, что признание снимет остроту того, что было неизбежно.
Она рассказала папаше, что он не отец Кэти-Мэй.
Тринадцать лет назад, когда мама была молода, а детей у нее было всего двое, в дом явился незнакомец. Папаша был на лесопилке, а мама стирала в большой лохани во дворе, когда он появился откуда ни возьмись и попросил воды. Ничем не примечательный был человек, обычный сельский бродяга в поисках чего перехватить. Но глаза у него были... Следующее, что мама помнит, – это как стоит с задранными юбками, а бродяга дерет ее раком на крыльце среди бела дня. Согласилась она или нет, она не помнила. Она даже не помнила, высокий он был или низкий, толстый или тощий. У него это заняло очень немного времени, даже по сравнению с папашей, и как только он кончил свое дело, так тут же исчез. Даже спасибо не сказал. Мама одно время думала, что это все был какой-то очень живой сон... пока не увидела глаза своей новорожденной дочери. Глаза у Кэти-Мэй были отцовские.
Папаша отплатил маме за наставленные рога двумя подбитыми глазами и рассеченной губой, а потом занялся Кэти-Мэй. Она попыталась удрать, отчего папаша взбесился еще больше. Вид крови, хлещущей из ее носа, завел папашу на большее, чем просто битье. Он отволок ее в сарай за домом и изнасиловал на дощатом неструганом полу, так что все ягодицы истыкались занозами, а потом, с опухшими глазами и кровоточащим пахом, бросил в угол на кучу джутовых мешков. Папаша сообщил с той стороны двери, что не даст ей «поганить» его настоящих детей, и будет она сидеть в этом сарае до конца жизни. Или пока ему не надоест.
Сперва Кэти была не способна думать. Мозг лежал в голове комком холодной бесчувственной глины. Она надеялась, что так будет всегда, но понимала, что это было бы слишком хорошо. Несмотря на грызущий голод, она плачем сумела себя убаюкать.