А потому евреев начинают ненавидеть всерьез не тогда, когда в них видят опасных конкурентов на каком-то реальном поприще — на финансовом, научном, политическом, — а тогда, когда в них видят угрозу национальным фантомам, или, выражаясь высокопарно, национальным святыням.
Покушение на народное богатство, конечно, тоже вызывает раздражение, досаду, злость — но святую ненависть вызывает только покушение на святыни.
Предания, верования, иллюзии, грезы составляют вовсе не «надстройку», а именно базис всякого общества; покушаться на них и означает покушаться на основы.
* * *
Еврейский народ служит наиболее выдающимся подтверждением этого принципа: уникальность его исторической судьбы заключается в уникальной прочности его химер; страстная преданность химерам и есть, по-видимому, пресловутая пассионарность. Еврейские грезы на протяжении веков с их изгнаниями и расселениями, разумеется, трансформировались, разделялись на субэтнические ветви, что-то в них вливалось, а что-то (вплоть до языка) утрачивалось, но одна составляющая в течение двух тысячелетий оставалась неизменной — мечта о Земле обетованной. Во время исторического спора между сионистами, полагавшими, что еврейское государство следует возрождать именно в Палестине, и «территориалистами», не видевшими большой разницы между Сионом, овеянным легендой о былом храмовом и дворцовом великолепии, и любым другим холмом на любой другой свободной и пригодной для проживания территории, — так вот, во время этого спора Жаботинский повторял, что свободных мест под солнцем нет, что каждый клочок пригодной для жизни земли впечатан в память какого-нибудь народа, и хорошо еще, если только одного; поэтому притязания евреев повсюду столкнутся с другими притязаниями и никакая иная земля не сможет объединить еврейский народ с такой прочностью, как тысячелетиями живущая в еврейских душах, то есть в еврейском воображении, Земля обетованная с легендарным Иерусалимом, пожелание встретиться в котором на будущий год евреи из века в век произносят в традиционной молитве.
Владимир-Зеев не был ни мистиком, ни фундаменталистом, он намеревался строить светское демократическое государство европейского типа. И вместе с тем он понимал, что даже самое рациональное общество не может быть построено на одних лишь рациональных основаниях. (Чего, к сожалению, не понимают слишком многие российские западники.)
Тем не менее какие-то внепалестинские варианты возникали — одно время муссировалась, например, Уганда (интересно, израильско-какой конфликт сейчас бы там тлел?). А видный специалист-практик и, можно сказать, главный завхоз Третьего рейха по окончательному решению еврейского вопроса штурмбаннфюрер Адольф Эйхман некоторое время обдумывал план переселения немецких евреев на Мадагаскар. Однако ни один территориальный фантом (идея, как любил называть грезы Владимир Ильич Ленин) не овладел сколько-нибудь широкими еврейскими массами. Пожалуй, только одна мечта оказалась в состоянии четверть века соперничать с грезой о Сионе — эта мечта носила имя Биробиджан.
* * *
Биробиджан — так была названа столица Еврейской автономной области, довольно часто отождествляемая с самой этой областью, ЕАО, приютившейся на краешке Хабаровского края, далеко на Дальнем Востоке (свет и здесь исходил с Востока!).
Незадолго до убийства Кирова на Первом Всесоюзном съезде советских писателей (среди которых евреев было всего вдвое меньше, чем русских) известный еврейский поэт Ицик Фефер в своей речи напирал на такую небывалую особенность еврейской поэзии в СССР, как бодрость и оптимизм (что не помешало ему быть расстрелянным в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета, ЕАК). В своем оптимистическом порыве Фефер постарался еще и отряхнуть со своих ног последний воображаемый прах родины предков: «Когда мутная волна антисемитизма захлестывает все капиталистические страны, советская власть организует еврейскую самостоятельную область — Биробиджан, который очень популярен. Многие из еврейских писателей буржуазных стран едут сюда, многие палестинские рабочие удирают из этой так называемой „родины“ на свою подлинную родину — в Советский Союз». Да, собственно, и было ли что отряхать? «Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся. Палестина была родиной еврейских эксплуататоров».
Поняли намек? У трудящихся и эксплуататоров разные родины. Где вот только они размещаются?..
Так припечатал конкурирующую грезу идеологически продвинутый еврейский поэт. Но… Но ведь поэт всегда прав, как однажды припечатала Ахматова, ведь народ не имеет иного голоса, кроме голоса своих поэтов (в том числе и тех, кто не напечатал ни строчки, а только жил поэтическими чувствами)…
Правда, прежние еврейские поэты возглашали нечто противоположное Феферу и К°: «Да прилипнет в жажде к нёбу мой язык и да отсохнут руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..» Если бы Фефер или кто-нибудь еще произнес о Биробиджане хоть вполовину что-нибудь столь же мощное — тогда бы я им поверил. Невозможно обрести родину, не заставив ее имя звучать поэзией, не включив его в какую-то систему чарующих образов. Не корысть, но поэзия движет народами, страну создают не столько инженеры и землекопы, сколько поэты и прочие грезотворцы. А это звучит отнюдь не поэтично: Биробиджан, страна моя…
Биробиджан — как много в этом звуке для сердца русско-еврейского слилось, как много в нем отозвалось! Для меня это имя, сколько помню, отзывалось чем-то нелепым, без всякого умения и старания изготовленным названием бездействующего муляжа еврейской независимости, еще гораздо более бездействующей, чем независимость украинская или эстонская. Надо же выдумать — еврейское государство в государстве у высоких берегов Амура, где наверняка по пальцам трех-четырех рук можно пересчитать всех евреев, сидящих там разве что в силу какой-то жизненной неудачи или по заданию партии. И слово-то, начинающееся с пивного «бир», тут же на полинезийский манер откликающегося еще одним «би», а заканчивающееся тюркским «джан» (Азербайджан) — и при этом все равно каким-то чудом еврейское, конфузившим меня перед окружающими неким особо смехотворным образом.
И этакое звукосочетание собиралось соперничать в величии и благозвучии с Иерусалимом!
Но может быть, когда-то для кого-то оно и впрямь звучало поэтически? Как бы заглянуть в уши и души тех, кто его в те времена слышал и произносил? Кто знает, возможно, они и впрямь могли воскликнуть от всего сердца: Биробиджан — это звучит гордо!
* * *
Когда я начал погружаться в историю Биробиджана, я очень скоро понял, что эту историю нужно в большей степени создать, чем изучить. Я имею в виду не научную историю, собирающую действительно важные факты о росте надоев и перемещениях во власти, но способную зачаровать лишь редких счастливцев, обладающих бухгалтерским складом души. В народной же душе способна жить лишь история поэтическая, почти пренебрегающая всем, что только полезно, а интересующаяся лишь грандиозным, трогательным, прекрасным и ужасным; в центре народной истории всегда стоит человек, тайный символ самого народа, — нет, не стоит, но борется, ликует, страдает, побеждает, терпит поражение и снова восстает, то безмерно великий и гордый, то безмерно несчастный, но никогда не жалкий или презренный. Народная память готова принять трагическое, но не унизительное.