Там я любил играть, один или с друзьями, которые почему-то всегда были старше меня. И чуть ли не первое воспоминание связано с этими банными задворками. Я пытаюсь в своем самодельном ведерке с проволочной ручкой донести воды к нашему огороду, но все время расплескиваю, – ужасно тяжело! – а мой друг Гришка, желая мне помочь, говорит: «Дай я оттартаю», а его старший брат Лешка говорит: «Я тебе оттартаю!», а их еще более старший брат Мишка говорит: «Да пусть оттартает». Еще помню: они меня куда-то бегом волокут под руки, а я ничего не понимаю и только стараюсь не выронить ведерко.
От банного ручья я долго шел однажды к источнику ослепительного блеска, вспыхнувшего на пустыре за банным двором в летний солнечный день, шел, как к путеводной звезде, теряя ее и находя вновь, с душой, наполненной восхищением и трепетом: что я сейчас найду! – и остановился среди россыпи битого стекла. Я и теперь ясно вижу, как стою среди стекол со страдальческим недоумением на пухлом, безбровом лице с мягким, несформировавшимся носом. Таким я представлен на сохранившемся у меня любительском фото, где видна рука матери, одергивающей мою задравшуюся матроску. Кстати, эта матроска еще жива: Кучерявенковы, после того как ее относил их Колька, до сих пор вытирают ею со стола, я видел в прошлом году. Где-то, видно, завалялась. Случай со стеклом был первым разочарованием, которое я ощутил именно как разочарование. Но, может быть, это культурное чувство – не горе и не злоба – привнесено в мои теперешние воспоминания воспоминаниями предшествующими?
Поскольку наше «я» – это в первую очередь память, связывающая воедино меня вчерашнего со мной сегодняшним, то мое «я» началось где-то на заднем дворе «горбани», у слияния ледяного прозрачного ручейка с дымящимся мыльным потоком. Я даже думаю, не символизирует ли это чего-нибудь в моем характере или биографии? Надеюсь, что все-таки нет, хотя этому символу можно дать и выгодное для меня истолкование.
Но какое наслаждение было медленно брести по холодной воде и, когда ломота в ступнях становилась уже совсем невыносимой, вдруг ступить в густые дымящиеся мутно-мраморные воды! Ломота неохотно, но верно уходила, и можно было, забыв о ней, чавкать по дну и в заводях откапывать каких-то коротких толстых червяков, зарывшихся в ил, но высунувших наружу тоненькие ниточки хвостов, колеблемые водой.
Даже странно, что никто из тех, кому я про это рассказывал, не сумел вполне скрыть гримасу отвращения. А родители, наверно, просто ужаснулись бы, узнав о моих занятиях. Вспоминая об этом, я смотрю на своего сынишку и думаю: а чем-то он занимается без нас? Наблюдая за ребенком, все равно не вернуться в мир детства, ребенок сам, один, живет в нем, а тебе лишь изредка, как экскурсовод туристу, продемонстрирует какой-нибудь фрагментик этого мира, где вещи еще не застыли в своих функциях и законы природы пока что сходны с людскими законами, которые можно и обойти. Я уже не имею возможности так прекрасно ошибаться: называть горелые сухари «жгучими», верить, что шапка может укусить, – то есть видеть, что мир мог бы быть и не таким, каков он есть. В этом возрасте, упрашивая тебя спеть ему, он лезет ручонкой в твой рот, пытаясь извлечь оттуда песню. Попозже он начнет переносить в жизнь рациональность и предопределенность книг и фильмов: висящее на стене ружье должно выстрелить, хороших не убивают, только самых незначительных, которых не жалко, если фильм про индейцев, – закон жанра, один из немногих замеченных им законов. Я сам не так давно вышел из возраста, когда судил и строил жизнь по вычитанным законам, причем непонятно откуда вычитанным. Может быть, даже и сейчас не вышел, а все еще выхожу. Довольно часто ребенок напоминает тебе о разных мелочах твоего собственного детства, хотя бы в той же бане, пуская мыльницу в тазу или булькая, погрузив лицо в воду. При этом он обычно просит меня считать до ста, но я отказываюсь. До трех – это еще куда ни шло. Еще он называет теплую воду горячей и не верит в существование вкусного супа. Как я когда-то.
Что принципиально новое в бане открыто для меня сыном, так это ощущение, с каким намыливаешь его розовую, как у поросенка, упругую и скользкую кожицу или видишь, как под первыми каплями из душа его намыленная макушка становится рябой, как снег под деревом в первую оттепель, а потом смотришь на его зажмуренное лицо в струистой стеклянной маске под расползшимися в прилизанный прямой пробор волосами, которые скрипят под пальцами, как осока.
А подлинно удивительно в ребенке то, как быстро он улавливает и принимает наши сложные, веками разрабатывавшиеся отношения, понимает, где нужно похныкать, где улыбнуться, на ком можно проехаться, а кого нужно провезти самому, принимает наши оценки: плохо быть смешным или пугливым, лучше иметь, чем не иметь, лучше не работать, чем работать, потому что если бы работа считалась приятным делом, то ею следовало бы делиться с другими. Однако взрослые называют это не «делиться», а «сваливать на других». Все педагоги, единодушно утверждая, что воспитывать следует личным примером, признают тем самым, что человек более склонен подражать, чем прислушиваться к голосу рассудка. Кое-что для понимания наших отношений дается ему природой, а остальное, вероятно, не так уж сложно? Развивалось веками, но может быть пройдено за три года.
Но главное ощущение, которое даруют нам дети, – это ощущение беспомощности, близости несчастья и невозможности отвести его от них, обостренное чувство бессилия наших мышц и ума, от которого и нам-то проку мало. Удивительно наше мужество или легкомыслие – наша готовность жить с такой незащищенной раной! Вот моему сыну уже нельзя посещать парилку: сердце барахлит. Беда пока не очень большая, говорят – «возрастное», но ведь может прийти и большая.
Наша «горбаня» внутри была очень темная, грязно, с песком, зацементированная, со скамейками из толстенных досок, словно где-нибудь в подвалах инквизиции.
В бане имелись еще и семейные номера, куда нас, пацанов, не пускали, зная из предыдущего опыта, какой разгром мы там учиняем. Мы обычно поднимали возню и в общем отделении, но там первый же взрослый, на которого попадали брызги холодной воды, грозил нас выгнать, иногда подкрепляя слова каким-нибудь выразительным жестом, вроде подзатыльника, и мы утихомиривались.
Когда я переехал в областной центр к тете Зое (ты уже учился в институте), мы ходили там в баню, снабжаемую горячей водой из ТЭЦ. Зимой от ТЭЦ к бане среди сугробов тянулась черная полоса. Здание было ничем не примечательным, хотя там, откуда я приехал, оно послужило бы украшением города. Через несколько лет, в другом захолустье, я вдруг наткнулся на двойника этой бани. Тогда я еще не знал, что такое типовой проект, и обомлел, как если бы встретил покойника.
Попадая в новые места, я всегда именно в бане приглядывался к местным жителям, отыскивая в их сложении характерные для этого края черты. И всегда находил! А может, мне казалось. Но ведь я своими глазами видел и мощь северян, и исполненное силы изящество южан. Неужели можно увидеть выдуманное?
К слову сказать, мое юношеское увлечение культуризмом долго заслоняло от меня красоту не чрезвычайно, а просто здорового, просто сильного мужского или юношеского тела, способного к тяжелой физической работе. А сейчас я могу любоваться просто широкими плечами, тяжелыми руками, пусть даже оглаженными жирком, или доброкачественной сухощавостью сорокалетнего мужчины (сухощавость – отсутствие одышки), или просто стройной талией, просто свободной осанкой, точеными плечами, гладкой кожей юноши. Возможно, это слияние красоты со здоровьем – предвестие старости.