– Ну, кто самый храбрый? – возгласил Димас. – Кому залимонить?
– Мне! – просветлев, выступил вперед Олежка: он знал, что когда речь идет о подвиге, раздумывать нельзя. Он гордо и печально вскинул голову, стараясь не выдать подмывающей радости.
– Залимонить? – Смотри, мол, не пожалей.
– Залимонь! – Какой у него замечательный голос, гордый и прощальный.
– Молодец! – с суровым напором похвалил Димас. – Подставляй грудь.
Олежка, скрывая торжество за показной жертвенностью, выпятил грудь. Он вдруг с радостью понял, что по возрасту он уже мог бы почти быть, например, связным у партизан.
Димас хватил его кулаком в выпяченную грудь.
– Ну как? – спросил Олежку с суровым участием, но и напористо, как бы призывая оказаться на высоте своего подвига.
– Нормально, – небрежно ответил Олежка через несколько секунд, которые провел между жизнью и смертью.
– Молодец! – с суровым торжеством подытожил Димас. – Силач!
– Три года ломал калач, – прибавил Кольбен, но это не уменьшило Олежкиного скромного ликования.
– А ну, теперь ты, Кольбан, – Димас звал Кольку не Кольбеном, а Кольбаном, и в его присутствии Олежка тоже начинал называть Кольку Кольбаном.
Колька, однако, не пожелал воспользоваться счастливым случаем. Своего же везенья не понимает!
– Видишь же, Олегу я за лимонил – и ничего, – убеждал Кольбана Димас. – Смотри! Олежка, подставляй.
Олежка снова, торжествуя, выпятил грудь. Когда привыкнешь – ничего. Только несколько секунд не можешь дышать, и все. Но Кольбана это не убедило.
– Трус вонючий! – с презрением заключил Димас. – У, моща! А Олежка – герой! – чего еще человеку нужно.
Кольбан смотрел под ноги и в сторону, но все-таки не пожелал за слова платиться шкурой. Да еще пробурчал: «Штаны с дырой». Это к герою. У них главное – чтобы рифма. Если есть какое-нибудь слово в рифму, то обязательно надо сказать.
Игра «в сыновья» заключалась в том, что каждое утро, наступавшее очень быстро, – успевали только лечь, и отец Димас испускал протяжный храп, – сыновья уходили на добычу: собирать кости, которые отец Димас потом сдавал в «Утильсырье». Олежка с Колькой уже знали примерно, когда нужно употреблять слово «Утильсырье», и делали это всегда кстати, хотя понятия не имели, что оно за «Утильсырье» такое.
(Они начинали осваивать бесценную человеческую способность обращаться со словами-мыслями, как почтальон с конвертами: переносить их от отправителя к адресату и понятия не иметь, что у них внутри.)
За кости отец Димас брал в «Утильсырье» рыболовные крючки, очень злые и опасные на вид. Хотя рыба в их краях не водилась, Олежку не удивляло собирание крючков: он прекрасно понимал, что человек может делать что-то и просто так. Особенно если и другие это делают.
В награду же за добытые сыновьями кости отец Димас пускал их на непродолжительный ночлег в специально построенный дом: старые ворота, прислоненные к глиняной стенке сарая, для надежности подпертые палкой, – и хвалил удачливых добытчиков.
Для начала же Димас зашел в настоящий свой дом, а им пришлось наводить в доме под воротами порядок (подмести заодно весь Димасов двор): притащить с помойки керогаз и самовар – основу домашнего уюта, сена для постелей, пустые флакончики для красоты и много еще чего.
Олежке с самого начала стало… не скучно, – как может быть скучной игра, возглавляемая Димасом, – но он начал как-то уходить в себя, засматриваться, задумываться. Из самоварного крана падают капли, – воду в банке Олежка притащил из ручья. Если лечь щекой на землю и смотреть снизу, видно, как после отрыва капли на кране остается висюлька, которая, трепеща, быстро втягивается в кран, становится вогнутой, средина уходит все глубже, а края сходятся все ближе, в какой-то миг они соприкасаются – бэмс! – и летит новая капля. На самоварный меди зеленые пятна, это такое растение – питается медью? Галоша возле пересохшей лужи, – лужа растрескалась, и галоша растрескалась. Всю жизнь боролись друг с дружкой, а потом одинаково растрескались.
Кольбан всячески пресекает чем-то подозрительную ему Олежкину задумчивость, обзывает его покойником, или «трубом», передразнивает его, тупо разевая рот и выкатывая глаза. Он гоняет Олежку взад-вперед, и Олежка все выполняет, но Кольку злит, что Олежка выполняет с меньшей энергией, чем он распоряжается. Он ругается, дразнится, но чувствует в Олежке какую-то недопустимую сосредоточенность, сквозь которую никак не добраться до живого, – словно Олежка удаляется куда-то, куда ему, Кольке, ни за что не попасть – хоть он и бьет Олежку по всем статьям.
Постепенно до Олежки все-таки доходит, что Колька командует , и поэтому его долг, вероятно, состоит в том, чтобы сказать «начальник – провалился в чайник». Колька, обрадованный, что вытащил-таки этого полудурка на свою территорию, немедленно откликается:
– Ты сам начальник – провалился в чайник.
– Нет, ты не понял, – втолковывает Олежка. – Ведь ты командуешь, значит ты начальник.
– Нет ты, нет-ты, нет-ты.
Олежка еще не умел наслаждаться истиной в одиночестве и полагал, что истину не признают лишь оттого, что не понимают. Питал, так сказать, просветительские иллюзии. Поэтому он принялся втолковывать еще старательнее, изо всех сил поднимая брови:
– Раз! Ты! Командуешь!..
– Ты-ты-ты-ты-ты, – заткнул пальцами уши и запел: – Гражданин начальник провалился в чайник, а чайник удивился и в бочку провалился, а в бочке акула ему штаны стянула.
Олежка покатился со смеху – штаны стянула. Про штаны всегда смешно. Сидит такой в бочке, а у самого акула штаны стянула. Свечечки в его глазах загорелись привычным восхищением. Он закопошился поживее, тем более что на крыльце показался Димас. Но все равно задумчивость в любой момент готова была прорваться обратно.
Загнал в подошву занозу, но здесь, на улице, ему и в голову не пришло устраивать из этого событие. Не дома. Без малейшего усилия подтянул ступню к губам и попытался выкусить. Посмотрел. На серой подошве светился беленький кружок. Поджатые пальцы снизу были похожи на ряд кукурузных зерен. Еще повыкусывал. Кажется, достал. Подавил – вроде не колет. Полюбовался, еще пощипал на всякий случай.
Когда щиплешь, на розовом ногте появляется белый край. Это если щиплешь мякотью пальца – такой щипок называется «шмель». А если щиплешь самим ногтем, твердым, – это называется «пчела», шмель-девочка, – то наоборот: краешек розовый, а вся глубь ногтя белая, как очищенный чеснок. Почему так? Он попробовал надавить на ноготь, чтобы он весь стал белый, но где-нибудь румянец все-таки оставался. Ну почему? А почему щекотно, когда тихонько проводишь пальцем по коже, – это называется «муха», – а когда сильно – не щекотно? И догадался: это нервы. Он очень обрадовался, навесив на непонятное явление бирку с непонятным словом, – прием опять-таки вполне взрослый.