— Извини, Сень. Как твое мнение, полчаса выдержу?
— Я час сидел, не умер.
— Какой час? Полбобины только успели прокрутить. Еще одно столетие он бочки раздвигал. Потом закурить решил, сделал пару затяжек и сунул мне в рот.
— Давай отвались.
Борт поднялся, и вода схлынула, и я тогда отодвинулся от дыры. Серега упал на нее спиной. Потом борт пошел вниз.
— Ой, — говорит он, — холодно!
— А ты думал.
— Рокан прожигает. Ну, Сень, ты озверел! Придумал чего — дыры задницей затыкать. Это же нам никаких задниц не хватит, придется из-за границы выписывать. Ты б мне подстелил чего-нибудь…
— Что я тебе подстелю?
— А в чем ты сидел? — Он протянул руку и нашарил куртку. — Во, курта своего подстели…
Тут-то я и призадумался.
Мне не куртки было жалко, с ней-то чего могло случиться. Но в ней еще письма были, от Лили. И последнее и те, что она мне в прошлые рейсы присылала. Письма она любила писать, это просто редкость в наше время, и большие, подробные. Я их каждое раз по двадцать читал, все протер на сгибах. И даже сейчас я их помню, когда от них ничего не осталось. Вот, например, такое место: "Ты гораздо больше предполагаешь во мне, чем есть на самом деле. Я обыкновенная, душой давно очерствевшая, пошлая, с одной мечтой как-нибудь сносно выйти замуж, нарожать детей и успокоиться. Почему я тебе кажусь загадкой — это так просто объясняется!.. Мы все — дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели. Ты — совсем другое…" Ну, и дальше — про то, что она во мне увидела, чем я ее поразил в первую нашу встречу. Может, на самом деле ничего этого и не было во мне, я во всяком случае не замечал, но читать интересно было, никто до нее со мной так не говорил. И может быть, никто никогда так не напишет мне. И даже когда почувствовалось, что расходимся в общем и целом, — там, на "Федоре", — я все же решил эти письма сохранить. Где ж было знать, что теперь придется их в кулаке переть через залитый трюм. А не вынуть их, оставить в куртке… Не в том дело, что Серега мог их там нащупать, а просто — суеверие, понимаете? Как будто что-то случилось бы с ними, вот я такой толчок почувствовал в душе.
— Чего ты? — спросил Серега. — Куртку жалеешь? Не жалей. Мы, может, вообще отсюда не выберемся.
— Брось, не паникуй.
— Да я-то чувствую.
Я снял куртку, сложил ее внутрь подкладкой. Серега отодвинулся, и мы ее затолкали в шов.
— Теперь порядок. Иди грейся, Шурку через полчасика пришли.
Я выполз и тут вспомнил про Фомку. Нельзя птицу в мокром трюме оставлять, мало ли что дальше будет.
Фомка сидел тихо в гнездышке, совсем сухой, но в руки сразу пошел, как я только позвал его: "Фомка, Фомка". И пока я лез по скобам, он весь распластался у меня на ладони, свесил больное крыло. Я хотел его в кубрик отнести, но вдруг он спрыгнул и побежал от меня, вскочил на планшир. Сидел на нем нахохленный, отставив крыло.
— Ну что, Фомка, — сказал я ему, — иди, штормуйся, как можешь.
Волна накатила, захлестнула планшир, а когда схлынула — Фомки уже не было. Я испугался, пробрался к фальшборту. Фомка лежал на крутой волне, сложив крылышки, клювом и грудкой к ветру — как настоящий моряк. Все-таки он выбрал штормящее море, а не трюм, где ему и сытно было, и тепло. Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел.
Под кухтыльником кто-то отвязывал помпу, тащили шланги. Я в гальюне напялил чей-то рокан, выскочил им помогать. Шурка тут был. Васька Буров и Алик.
— А где ж другие?
— Где надо, — сказал Шурка. — В кубрике у механиков натекло. По колено, шмотки плавают. Во до чего картины доводят. Еще не дай Бог в машину просочится.
— Не дай Бог, — сказал я.
— А чего особенного? Вполне могло и в машину.
— Погибаем, но не сдаемся, — сказал Алик.
Васька Буров на него заорал.
— Плюнь три раза, салага. Плюнь сейчас же!
Алик плюнул.
— Не соображаешь, так помалкивай.
Потащили помпу к вожаковому трюму. Под ногами елозили доски, рыбодел, каталась пустая бочка. Мы спотыкались, падали и снова тащили. Потом опустили шланг и стали качать прямо на палубу — двое на одном плече, двое на другом.
Васька покачал, покачал и спросил:
— Бичи, а бочки-то со шкантами?
[55]
— Это к чему ты? — спросил Шурка.
— Дак если они заткнутые, они и держать будут, воду не пустят.
Мы бросили качать.
— Это у бондаря надо спросить, — сказал Шурка. — А где он, бондарь? У механиков там выкачивает. Хрен знает. Которые со шкантами, а которые и без шкантов.
— Они же все равно немоченые, — сказал Алик. И верно, немоченая бочка, хоть и заткнута, все равно пропускает.
— Немоченые, дак теперь намочились, — сказал Васька. — Зря качаем.
Шурка подумал и вдруг заорал на него:
— А ну тя в болото, сачок! Я лично тонуть не собираюсь. — И сам закачал как бешеный. В это время из рубки крикнули:
— Помпу — к машине!
До нас это как-то не сразу дошло.
— А трюма?
— Сказано вам — к машине!
— Дождались, — сказал Васька. — Доехали. А все ты, салага, накаркал: "Погибаем, погибаем"…
Шурка уже тащил помпу от люка. Я выбрал шланг, крикнул туда, в темень:
— Серега, жив там?
Ответа никакого. Я испугался до смерти — захлебнулся он там? Или бочками задавило?
— Серега, гад полосатый!
— Ау! — как из могилы донеслось. — Скоро вы там?
У меня от сердца отлегло.
— Какой "скоро"! — сказал я ему радостно. — Только начинается.
— Мне сидеть?
— Вылазь.
— Пластырь не будете заводить?
— Вылазь, в машине вода. Он загромыхал там бочками.
— Зачем же мы с тобой сидели, Сеня?
— Выберешься один?
— Да выберусь… Но сидели, спрашивается, зачем?
— Ладно тебе… Люковину задраишь?
— Да уж задраю. Но учти, Сеня, так ты мне и не ответил…
Я побежал помогать с помпой. Мы ее протащили в узкости, между фальшбортом и рубкой, отдраили дверь в коридор. Комингс тут — чуть не до колена, и пока мы эту дуру перетаскивали, все руки себе пооборвали. Но сразу же и забыли про них.