Помню, как Надя смотрела на карпа, который подплыл и ткнулся мордой в ее левую сухую руку.
- - - Ой, смотри, смотри! - - - закричала она шепотом. - - - Он играет! Он хочет, чтоб с ним играли... Он целует мою руку... Смотри - - -
Думаю, никто, кроме карпа, не целовал ее птичью руку... Она смотрела на рыбу.
Помню ее лицо. Я тогда вдруг ощутил зависть. Меня даже чуть не вырвало в эту ванну, прямо к рыбам. Я позавидовал ее лицу.
Надя как зачарованная смотрела на карпа, который целовал ее руку...
И лицо ее озарилось покоем. Теперь я понимаю... В ее лице была благодать, которая нисходит подчас на калек... Тогда я завистливо, с отвращением отвернулся от ее лица... От этой внезапной благодати сломленных...
Потом отчим их всех по очереди зажаривал.
И все ели. И Надя, и отчим, и мать Нади, и я, когда приходил поиграть с ней.
Каким же сладким было для меня это мясо! Эта плоть... Какое я чувствовал злорадство! Я пожирал чужую благодать!
Странно, всю свою жизнь я чувствовал к калекам отвращение, а они, наоборот, тянулись ко мне. Как тот карп, целующий Надину искалеченную руку.
Помню злорадное сострадание в их лицах, когда они смотрели на меня, толстого, неуклюжего, в грязных ботинках бредущего по лужам...
Думаю, они чувствовали мою ущербность. Как демоны чувствуют своего.
Я тоже был калека. Без видимого явного уродства. Но их не проведешь.
Я был их.
Одно время это сводило меня с ума. Я бросался бежать, заметив чуть хромающего человека. Он был еще далеко, а я уже несся с воем, как пожарная машина, в которой всю команду постигло внезапное безумие.
Потом стало легче. Я научился притворяться.
Я научился жить с этим отвращением, которое всегда скользило рядом, как тень.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Роддом, где работала моя мать...
С десяти лет я бродил по его коридорам. Лучше местных крыс знал подвал. Помню запах хлорки в подвале и тишину.
Я вспоминаю этот двухэтажный облупленный дом среди старых тополей.
В июне здесь лежали сугробы тополиного пуха.
Молодые мамаши, открыв окна в душные сумерки, смотрели вниз. Они курили не скрываясь. Они задумчиво ждали своих мужей. Окурки выпадали из рук, и пух загорался. Пламя мгновенно съедало сугробы.
Они смотрели на это. Как смотрят с корабля в волны.
Я вспоминаю одну жирную тетку, которая никак не могла родить.
"Дура я! А он сволочь! Уже и так пять спиногрызов! Ему подавай девочку! Суки! О... Суки! Все мужики подлые... Им бы только свой конец помочить!"
Ее муж сам был как обрывок шнурка. Он мог поместиться в кармане ее огромного халата, который принес из дому. Толстуха обняла его, и он исчез. Потом они ворковали, как голуби в больничном саду. Мужик даже пытался посадить ее на колени.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - Она кряхтела и стонала так, будто хотела сдвинуть стену, у которой лежала.
Моя мать молчала. Да и что говорить. Меня она родила стоя. Я упирался.
Видно, не нравилось мне здесь. Но раз уж пришел, то пришлось войти.
Этот тип у толстухи тоже передумал выходить.
- - - Тужься, тужься... Не бойся... Все нормально... С первым проблемы... А остальные как горох, - - - приговаривала акушерка, добродушная и теплая, как корова.
Людьми, которых она приняла, можно было заселить пару маленьких городов.
А потом начался настоящий штурм.
"О!!!!! Го-ро-шинка!!!!!"
Толстуха орала, будто в нее вселился дьявол. Она орала разными голосами.
Моя мать спала, как в тихом лесу. Она до этого дежурила две ночи подряд.
Наконец горошинка решила выйти.
Я стоял и смотрел как зачарованный. Мать из-под маски одними глазами сказала, чтобы я вышел. Но я не мог покинуть такое зрелище.
"Я отвернусь", - сказал я, а сам так встал, что все в зеркало было видно.
Вдруг стало тихо. Так всегда бывает несколько секунд перед тем, как ребенок начинает выходить. Всегда, когда наступало это затишье, которое я раньше слушал из- за дверей "родовой", я чувствовал странное беспокойство.
А теперь я присутствовал! Я все видел своими глазами! Эту огромную кричащую гору с дырой... Казалось, гора кричит через эту дыру.
Я дала ей бритву, сказала акушерка, а она... Эти мамки... Никогда, что ли, там не брила... Ведь пятерых родила...
Глаза матери посмотрели на меня. Я еще раньше успел их отвести.
Тужься, сказала мать, давай потихоньку. Начинает выходить. Уже...
Как огромная капля вырастает, появилось что-то черное между ног у толстухи. Это была головка ребенка. Она была покрыта волосами.
Толстуха заорала. В какой-то момент я перестал ее слышать. Во все глаза я смотрел на эту каплю. Капля росла и росла...
Мать осторожно поддерживала эту каплю.
Потом из горы выросла голова и провернулась. А потом появилась рука.
Ребенок был похож на помятую резиновую куклу. Со слепыми глазами, мокрый. Он лежал на руке акушерки, я слышал металлический звук.
Это мать взяла инструменты, чтобы обрезать пуповину.
"Четыре, четыре двести... - подкинула на руке акушерка. Отличный мальчик".
Толстуха простонала. Глаза ее были закрыты, изо рта текла струйка слюны.
Потом мать занялась последом, а резиновая кукла заорала. И как червь извивалась.
"Мальчик?" - очнулась толстуха.
"Парень... - сказала акушерка. - Здоровый..."
"О господи, одни парни... - застонала толстуха. - Куда я их девать буду..."
"Что, обратно его запихивать, что ли?! - Акушерка бережно укрывала толстуху. - Сама утопишь, если надо... Или на войну, не дай господь, попадет... Хотя теперь нет вроде... Другие вон на стадионе, в туалет выкидывают... И то ничего..."
Акушерка перекрестилась и выругалась.
Теперь, наверное, у этого червяка уже свои червячки...
Но не всегда так было.
Было так, что рождался урод. Да, урод. Одноглазый. Или с "волчьей пастью".
Или с головой огромной, как глобус.
Это было, когда мать еще училась.
Старая врач вынимала ребенка и просила таз с водой.
- - - Принеси таз, девочка, - - - говорила она моей матери. - - - Принеси таз поглубже - - - И мать приносила таз.
- - - Отвернись, девочка. Не надо тебе пока такого видеть - - - Пока сама не родила, не надо - - -