Марину задушили, а проклятье осталось. Авантюристы, сыноубийцы, развратницы, мужеубийцы, отцеубийцы сменяли один другого на троне с завидным постоянством, а грубую, дикую и холодную их страну продолжали раздирать мор, глад и ненависть. Петр пытался избавиться от проклятия: построил на гнилом болоте желтый липкий город и престол туда перенес, думая, что таким образом избавит державу от бед, но проклятие последовало за ним. Тюрьма народов, грязь, вонь, жестокость... А постоянные браки с немцами (еще одна холодная, наглая и тупая нация, этим двум народам дай только волю — камня на камне б от Европы не оставили; Феликса и из гимназии-то исключили именно за то, что прилюдно дал пощечину учителю-немцу, позволившему себе оскорбительное высказывание в адрес польского дворянства) лишь добавляли правящей династии омерзительной вульгарности и ненависти ко всему свободному, смелому и здоровому. Все больше жестоких и неправедных войн вели они, и все росло ленивое, немытое, прожорливое, завистливое чудовище с рабскою, липкой, женской душой; не орел — курица жирная о двух головах!
Теперь долг Феликса — сделать все, чтобы проклятье Марины исполнилось до конца. Нужно, угрожая революцией, заставить великого князя Михаила отказаться от престола (которого, впрочем, тому еще никто и не предлагает) и успеть взять из рук последнего Романова не только державу и скипетр, но и самое главное — волшебное кольцо, что хранится в императорском дворце, передаваясь тайно от одного вора-самодержца к другому. Жаль, неизвестно, как это кольцо выглядит; зато достоверно известна надпись, что сделана на его внутренней стороне...
Пусть дураки, которых Феликс пока находит нужным использовать, до поры до времени верят в диктатуру пролетариата, пусть стараются... Впрочем, социал-демократы были всего лишь запасным вариантом — на случай, если почему-либо вдруг провалится первый, более радикальный и быстрый... В любом случае промежуточный итог один: Михаил окажется на троне. (Ведь Николай Романов, благодарение Господу, неспособен породить наследника.) А потом уж, разобравшись так или иначе с Мишей, новый правитель позаботится об этой стране. Да-да, позаботится, восстановит справедливость: навек отдаст грязную Московию под власть Речи Посполитой! Огнем и мечом очистит ее, огнем и мечом, как его великий предок, грозный сын Елены Глинской! (Лишь дети спасутся, невинные дети...) Недаром мать Феликса тоже зовут Еленой... Это — знак. Он на верном пути.
Однако пора было начинать новый день. Из соображений безопасности Дзержинский не держал домашней прислуги; он сам тщательно застелил постель, облачился в халат, отправился в ванную. Конечно, ванной революционеру-подпольщику, недавно бежавшему с царской каторги, не полагалось, как, впрочем, и комфортабельной квартиры; но правила существуют для всех, кроме того, кто эти правила устанавливает. В беседах с «товарищами» он всегда отзывался о буржуазных удобствах с презрением и был в этом почти искренен: что такое был этот умеренный, робкий комфорт по сравнению с роскошью царских палат, которая ждала его впереди?
Его утренний туалет, как правило, совершался не менее часа: с детских лет был по-кошачьи чистоплотен, а с годами страсть к чистоте сделалась несколько маниакальной. Во всем должна быть чистота, чтоб ни капли крови, ни пятнышка. Чистые руки, горячее сердце, холодная голова... Мыло на умывальнике было бледно-лиловое, пахнущее фиалкой. Щетки для волос — из серебра. С наслаждением он погрузился в наполненную ванну. Лежал в воде, размышляя о делах предстоящего дня, и горячий пар обволакивал его. Он был в восторге от формы пальцев на руках и ногах — их изящное совершенство лишний раз свидетельствовало об аристократизме и знатности происхождения, — но в общем вид собственного обнаженного тела не вызывал в нем ни удовольствия, ни неудовольствия. Это было удобное тело — выносливое, мало нуждающееся в пище, умевшее сдерживать свои желания и, что было наиболее ценно, — благодаря своей сухощавой стройности и гибкости идеально пригодное для того, чтобы с легкостью принимать чужие обличья. С помощью грима, накладных бородок и париков он в считанные минуты мог превратиться в кого угодно: этого требовала жизнь нелегала, которую он вел, но это также отвечало его глубокой внутренней потребности в лицедействе.
Приняв ванну, он побрился, оделся, сбрызнул себя французской душистой водой, застегнул на все пуговицы сюртук. С брезгливым презрением вспомнил о наглом, рыжем, картавом человечке. «Принимает ли тот когда-нибудь ванну? А эти манеры — шут, ярмарочный зазывала! Да, и с такими кадрами приходится работать... Что ж, плевать на его манеры. Лишь бы этот бойкий коммерсант оказался удачлив в добывании денег для партии. Перефразируя Лойолу: каждый революционер должен быть подобен трупу в руках вышестоящего начальника...»
Первая половина дня прошла как обычно: встречи с партийными товарищами, споры, разговоры... Дзержинский не любил этих бесплодных дискуссий, предпочитая появляться молча и приказывать тайно, но — иногда приходится делать то, чего от него ждут. Еще одно правило иезуита: улыбайся... Обед в дешевой кофейне, заседания, совещания... Обычно его улыбка больше напоминала удар кинжалом, но в этот день он улыбался мягче обычного, терпеливо-снисходительно выслушивая вздор, что несли его соратники, поскольку предвкушал два небольших удовольствия, которые позволит себе нынче вечером...
Около полуночи он, завернувшись в широкий плащ, стоял у ворот небольшого особняка, куда приходил регулярно в последние несколько лет. На стук молоточка вышел лысый пожилой лакей, с поклоном проводил его в гостиную. Граммофон играл похоронный марш Шопена. Медиум и собратья уже ждали его. Их было немного: Лондон кишел спиритическими кружками, но он не нуждался в большом обществе и не желал, чтоб его общение с бесплотным миром становилось предметом обсуждения досужих сплетников. Его партнеры — пожилой немецкий банкир, сумасшедшая старая дева-англичанка и остальные в том же духе — были молчаливы и нелюбопытны.
Горничная обнесла гостей жиденьким сладким чаем. Угощения к чаю не полагалось. Вошла хозяйка дома — медиум, худая мрачная женщина в черном шелковом платье. Она называла себя m-lle Лия; Дзержинский знал отлично, что она вдова лондонского мясника по фамилии Джонс, но все это не имело значения: двери в тонкий мир открываются лишь избранным, и не важно, чье тело и чьи голосовые связки послужат проводником и отмычкой. Он и сам обладал неплохими медиумическими способностями, это проявилось еще в отрочестве — вся его напряженная, наэлектризованная душа была словно создана для бесстрашного проникновения в иные миры — но медиуму, к сожалению, не дано слышать и помнить того, что в трансе произносят его губы; медиум — глухое и слепое орудие, а Дзержинский не любил быть орудием в чужих руках, предпочитая использовать других людей — всех, кто попадался на пути.
В этот вечер у него было к духам несколько практических вопросов. В частности, ему хотелось услышать какую-либо информацию относительно Ленина: можно ли хоть немного доверять этому балаганному буржуа, или же следует остеречься. Нет, он, разумеется, в решениях руководствовался собственным интеллектом, но не отрицал, что и духи могут дать неплохой совет. Нужно только знать — кого и о чем спрашивать. Хотя в революционных кругах над спиритизмом было принято смеяться, Дзержинский знал (благодаря разветвленной агентурной сети он знал все), что многие «товарищи» пробовали общаться с душами умерших революционеров прошлого, надеясь, что те укажут им правильный путь и остерегут от ошибок. Но они были неумны и, как правило, вызывали тень Маркса — вот уж у кого бы Дзержинский в последнюю очередь стал просить помощи! Ведь духа невозможно принудить говорить о предметах, которые его не волнуют. «Старый болтливый еврей не способен толковать ни о чем, кроме своих семейных делишек, его даже из „Капитала“ не упросишь процитировать — да и что проку в этом „Капитале“! Эта масонская книга еще глупей, чем Библия. А манифест, от которого поросячьим визгом заходились три поколения русских подпольщиков? „Призрак бродит по Европе“ — ах, какое глубокомыслие! Масоны вообще глупы — надо ж так извратить и опошлить идею тайного рыцарского союза!»