— Вот это хорошо, — мгновенно смягчившись, отозвался Распутин. — Бабы — хорошо, а дамы-то слаще. Ничего, погоди, дай время — все наши будут...
— У Маньки плечи хороши, — сказал Дзержинский тоном знатока (в действительности жирная дебелая Манька — одна из богомолиц, к которой Григорий был явно неравнодушен, — вызывала в нем омерзение).
— Хороши-то хороши, да бес в ней сидит, — сказал Распутин совсем уже дружелюбно. — А не выпить ли нам, брат Феликс, водочки? Эх, глазы-то у тебя...
— Что? — хмуро спросил Дзержинский.
— Неверные у тебя глазы — лукавые, бабьи, чисто у русалки... Селедки — хошь? А то кофию? У меня, брат, все есть. Но первым делом выпьем на брудер-шахт. Где водочка — там любовь, а где любовь — там и правда...
— In vino veritas, — пробормотал Дзержинский.
— Чаво?
— Выпьем, брат Гриша. — Усилием воли он подавил желание заехать кулаком в рябую распутинскую морду. — Только без брудершафта.
Той же ночью, в самый разгар плясок, Дзержинский бежал в тайгу. Он долго еще не мог себе простить, что, поддавшись гипнозу, назвал распутному жулику свое настоящее имя.
...Да, бурный был год, наполненный событиями... А что, если по восшествии на престол сделать хлыстовство официальной религией? Скотам — скотское... Усмехнувшись воспоминаниям, Дзержинский продолжил чтение отчета.
«...а также докладываю Вашему Высокопревосходительству, что г-н Распутин третьего дня кутил с цыганами у „Яра“ и, будучи в сильном подпитии, всем и каждому рассказывал, что государь император у него „вот где“ (и показывал кулак), и также говорил о том, что будто бы он, г-н Распутин, вот-вот окончательно излечит наследника от болезни, за что государыня императрица якобы обещала его, г-на Распутина, осыпать всяческими благодеяниями и, в частности, подарить ему некий заветный перстень, что хранится в дворцовых сокровищницах...»
О, нет! Сердце Дзержинского забилось так сильно, что он вынужден был отложить письмо. Заветный перстень! Это могло означать только одно. Подлый временщик, омерзительная тварь! Конкурент! Излечит наследника! Уж кому-кому, а Дзержинскому-то через надежных осведомителей был давно известен рецепт зелья, которое Распутин через дуру и интриганку Вырубову подсыпал в пищу царевичу Алексею, чтобы кровотечения усиливались, а потом, на краткое время прекращая травить несчастного ребенка (Феликс Эдмундович презирал и ненавидел Романовых, но не мог ненавидеть невинное дитя), объявляет об «излечении»!
Теперь и сравнение Распутина с Отрепьевым, то бишь царем Дмитрием, представилось в новом свете. Вообразив себе жулика Гришку на престоле, Дзержинский стиснул зубы от гнева. Распутина следует немедленно ликвидировать, пока сумасшедшая немка не додумалась отдать в руки проходимца волшебное кольцо. Доверить такое деликатное дело нельзя никому. А значит — бежать как можно скорее!
Однако внешне все должно было выглядеть как обычно; было бы странно, если б любящий муж не ответил на письмо любящей жены, и Дзержинский терпеливо писал: «...папа не может сам приехать к дорогому Ясику, поцеловать любимого сыночка и рассказать сказки, которые Ясик так любит. Поэтому папа пишет Ясику письмо с картинкой и в письме целует Ясика крепко-крепко и благодарит за письма. Пусть Ясик будет хорошим, здоровым и послушным и поцелует дорогую мамочку от Фелека и обнимет ее... и скажет, что Фелек здоров и вернется». Агенту же он написал молочными «чернилами» (чахотка была придумана еще и для того, чтобы получать молоко) между строк, что вскорости намерен покинуть Бутырки, поэтому тот должен прекратить присылку секретных донесений, но продолжить отправлять в тюрьму обычные письма от «супруги», которая, разумеется, ничего не может знать о побеге мужа.
Теперь — как бежать? К сожалению, добрый друг NN уже оставил службу и не может помочь... Кандалы — чепуха, Феликс Эдмундович мог бы в одну минуту освободиться от кандалов, если б захотел: иллюзионист Гудини, с которым он встречался в Европе, обучил его кое-каким приемам. А дальше? Подкоп — долго. Подкуп тоже требует некоторого времени. Оглушить на прогулке надзирателя и выбраться на крышу — рискованно. Но Дзержинский был уверен, что уже к вечеру придумает способ. И, сидя за швейной машинкой, он придумал его. Он всего лишь выворотит наизнанку один эпизод десятилетней давности...
Тюремное начальство было сперва несколько удивлено тем, что безбожник-революционер просит прислать к нему священника, желая исповедаться; но, с другой стороны, если заключенный, находящийся чуть ли не при смерти, решил обратиться к вере предков, ничего из ряда вон выходящего в этом нет. И уже на следующий день в «Сахалине» появился ксендз. Дзержинский обрадовался, увидев, что священник примерно одного с ним роста и сложения: это упрощало дело.
— Ниспошлите мне прощение, отец мой, ибо я согрешил.
— Поведайте же открыто и без утайки, сын мой, в чем вы грешны.
— Я лгал, убивал, лжесвидетельствовал, подделывал документы...
— Милость Господня безгранична, сын мой.
— Я потерял веру, — сказал Дзержинский, несколько уязвленный тем, что священник столь легкомысленно отнесся к его ужасным прегрешениям.
— Откройте свое сердце Господу, и Господь вернет Вас в лоно свое.
— Я прелюбодействовал.
— А вот с этого места поподробней, пожалуйста... Оглушить похотливого служителя культа особым
тайным ударом, которому Феликс научился у японских ниндзя (или якудза, он их все время путал, поскольку не был силен в восточной культуре), связать его четками и затолкать в рот кляп из бархатной шапочки было делом нескольких секунд. Кандалы также слетели с ног в мгновение ока. Немного дольше Дзержинский провозился с бритьем: ведь у патера не было усов и бороды. Наконец, выбрившись настолько гладко, насколько это возможно было сделать при помощи заточенной ложки, — без тонзуры он решил обойтись: во-первых, это затруднило бы последующие метаморфозы, а во-вторых, ему все равно придется глубоко надвинуть капюшон, чтобы выйти из стен тюрьмы, — он скинул куртку и штаны и облачился в сутану.
Священнослужитель так и не пришел в себя. Дзержинский переодел его в свою тюремную одежду, втащил на койку, уложил лицом к стене и прикрыл одеялом так, чтобы не были видны связанные руки. Шутливо перекрестив лежащее тело, Дзержинский сделал глубокий вдох, подошел к двери и постучал, вызывая надзирателя. Изменив голос, он объяснил, что узник пребывает в глубочайшем религиозном экстазе и беспокоить его не следует. Полчаса спустя он уже шагал по Серпуховскому валу, а еще несколькими часами позднее, одетый в цивильное платье, с приклеенными усами и бородой, ничуть не похожими на его прежние, выехал первым классом в Петроград.
По прибытии в столицу он прежде всего встретился с некоторыми из доверенных лиц и поручил им как можно тоньше и деликатнее внедрить в умы революционеров убеждение в том, что известие о его очередном побеге является злобной провокацией царской охранки, а на самом деле он продолжает гнить в застенках, ожидая революции. «Товарищи» ничего не должны были знать: дело, которое ему предстояло выполнить, касалось его одного.