Утром 30 августа в кабинете Ленина раздался телефонный звонок. Владимир Ильич снял трубку. Настроение у него было хорошее. Оно почти всегда было хорошим с того дня, как он избавился от Железного. Но едва он услыхал истеричные вопли Зиновьева, как на душе у него вновь стало уныло.
— Гриша, ну что ты визжишь как резаный? Кого убили? Ах, Урицкого... — Ленину хотелось сказать «туда ему и дорога», но он не посмел. Взвалив на себя должность руководителя государства, он не мог, как прежде, ляпать что в голову взбредет. Стыдно признаться, но он теперь опасался даже Гришки. — Хорошо, хорошо, не хнычь. Я пришлю кого-нибудь разобраться... Нет, только не его, и не проси! Вы там вдвоем такого натворите...
Но, положив трубку, Ленин с досадой понял, что послать в Питер, кроме Железного Феликса, и впрямь некого. Уголовник и проходимец Петерс был ничем не лучше, а вдобавок глуп. При Дзержинском, по крайней мере, хоть карманных воришек иногда ловили. «Похоже, придется вернуть его на должность председателя ЧеКи... Ох, как не хочется...» Но тем и отличается правитель от обычного человека, что ежедневно вынужден делать то, чего не хочется, и не делать того, что хочется.
— Феликс Эдмундович, поезжайте немедленно в Питер. Товарищ Свердлов уже взял для вас билет в первом классе.
— А что случилось? — спросил Дзержинский, дьявольски усмехаясь про себя.
Разумеется, убийство коллеги тоже организовал он сам. Это было частью плана...
Возможно, он и без плана уничтожил бы его, так надоел ему Урицкий — это ничтожество, по-утиному переваливающееся на кривых ножках, этот гнусный блатарь, к тому же знающий слишком много, а стало быть, потенциальный шантажист. Но так, в один день, — это было просто великолепно. И здесь большую роль сыграл петербургский градоначальник Гришка Зиновьев...
Однажды, когда Дзержинский приехал погостить в Питер к Зиновьеву (любовь к кожаной одежде и высоким сапогам сроднила этих людей, ранее не переносивших друг друга), он обнаружил градоначальника с подбитым глазом, расквашенною мордой и в унынии; даже новая шикарная плетка с рукоятью, инкрустированной изумрудами, которую Феликс Эдмундович привез в подарок новому другу, не развлекла его... На все расспросы Зиновьев отмалчивался или нес какую-то чепуху; но Феликс Эдмундович не был бы Железным Феликсом, если б не заинтересовался этим обстоятельством. Поднажав на Гришкиных ганимедов-секретарей, он уже к вечеру был в курсе того, что в морду господин градоначальник схлопотал от некоего красавца юнкера, с презрением отвергшего его домогательства.
Тогда Дзержинский — ни одной мелочи он никогда не упускал — навел об этом юнкере справки и узнал, что звать его Леней Каннегиссером. Осведомители подробно рассказали о его характере и привычках: Леонид был прекраснодушный романтик, эсер по убеждениям, человек необыкновенной личной отваги и дерзости, но, в сущности, совершенный еще ребенок; талантливый поэт, дружил с другим поэтом — входящим в моду Сережей Есениным, а другого, куда как более близкого его друга — какого-то там Виктора Перельцвейга, что ли, — мстительный и ревнивый Зиновьев после того, как подвергся мордобитию, велел расстрелять по обвинению в одном из бесчисленных заговоров, и теперь Каннегиссер пребывал в страшном отчаянии... Дзержинскому даже показали фотокарточку, где были сняты Каннегиссер с этим самым Перельцвейгом. Оба — и вправду совсем еще мальчишки — были хороши собой необычайно.
«Лицо как у благородного шляхтича, — думал Дзержинский, — даже жаль... Да и второй тоже... Понятно, почему разжиревший Гриша (товарищ Зиновьев, сделавшись градоначальником, моментально так разожрался на казенных харчах, что стал похож на перезрелую купчиху с тремя подбородками, и всю его юношескую томную смазливость как рукой сняло) не имел успеха у этого юнкера... Впрочем, ежели они все того же поля ягодки, то, стало быть, жалеть нечего. Да и какая, в сущности, разница?..» Феликс Здмундович прекрасно отдавал себе отчет в том, что ради главной своей цели не задумываясь уничтожил бы и настоящего польского дворянина безупречной морали. Ведь иезуиты учили, что благая цель всегда оправдывает средства, а он остался верен их заветам на всю жизнь. Он великолепно разбирался в людях; он решил, что в этом эпизоде с Зиновьевым можно сыграть в открытую — и не ошибся.
— Григорий Евсеевич («Григорий Ефимович, — мелькнуло в мыслях Дзержинского, — они, ей-богу, чем-то весьма похожи...»), как вы ладите с Урицким?
— Скверно, — буркнул Зиновьев. — Осточертел он мне — сил нет. Всюду лезет, лезет... И потом, у него такие кривые ноги, что у меня от одного его вида изжога делается.
— Не ешьте, друг мой, столько ананасов — вот и не будет изжоги, — легким дружеским тоном посоветовал Дзержинский. И тут же, посуровев лицом, сказал:
— Хотите, я помогу вам от него избавиться?
— Вы же мне сами его навязали! — удивился Зиновьев.
— Никого другого под рукой не было. А теперь я хочу его убрать
— Годится.
— А теперь поговорим о поэте Каннегиссере...
— О ком?
— Вы знаете о ком. — Феликс Эдмундович сверлил своим изумрудным взором лоснящуюся зиновьевскую морду, и тот, не выдержав, опустил глаза. — Каннегиссер убьет Урицкого. — «А ежели что не так пойдет — можно будет все списать на жидовские междоусобные разборки...» — Это я беру на себя. А далее он ваш.
— Годится, — с маслянистой улыбочкой повторил Зиновьев. — Ну, что? Теперь пройдемте в подвальчик? Там сегодня приготовлено много народу. А то ведь у вас в Москве особо не разгуляешься...
— Да, ваш бывший друг Каменев любит миндальничать, — сказал Дзержинский. — И его приятельница Крупская всюду сует свой нос... Пойдемте, Григорий Ефи... Евсеевич. Я вам еще привез новые тисочки для рук. Очень рекомендую.
Он долго думал, в каком обличье нанести визит молодому поэту и с какого боку к нему подъехать. И принял парадоксальное, невероятно смелое решение. Он пришел к Каннегиссеру без грима и парика, наклеив лишь свою обычную острую бородку, с которой его знала вся страна, и представился... своим собственным именем.
— Я... мне не о чем с вами разговаривать, — сказал Каннегиссер. — Прошу вас уйти. Иначе я за себя не ручаюсь.
Губы его были крепко сжаты, глаза смотрели спокойно и холодно. Сейчас этот красивый юноша казался много старше, чем на фотоснимке, хотя прошло всего полтора года. При виде его Дзержинскому сразу вспомнился молодой князь Юсупов, и кровожадная злоба вспыхнула в нем. «Да, не удалось, не удалось... Удрал, проклятый. Ну так этому не сносить же головы!»
— Умоляю, выслушайте меня, г-н Каннегиссер!
— Вы б еще назвали меня товарищем! — усмехнулся тот, не разжимая губ. — Что вы можете сказать мне такого, что изменит мое отношение к вам и вашей банде?
— А вы смелый человек.
— Мне просто уже все равно.
— Да, Виктора уже не вернешь. Но...
— Не смейте произносить этого имени.