У меня теперь есть время подумать о странностях любви, не вообще, а моей собственной. Кажется, я уже наверняка, – совсем и почти точно, – закончила с этим в своём нынешнем физическом воплощении, и ничего нового в коллекцию не добавится (мне каждый год так кажется), поэтому можно заняться каталогизацией.
И я сейчас понимаю, что очень разных мужчин объединяло, кроме масти и роста, одно свойство, точней, слово. Однажды наступал момент, когда я небрежно думала или говорила кому-нибудь, – с изрядной долей насмешки, – «он такой солнечный мальчик», и всегда это означало потом, что я пропала. Все они при этом могли быть изрядными невротиками или ещё чем, но иногда, иногда сквозь них я видела солнце. Оно пробивалось в улыбке, в их огне и лёгкости, я трогала его лучи руками и грелась, как котик, и только тогда, кажется, и жила. Потом солнце пряталось, но я знала, что оно есть.
Когда-нибудь оно исчезало для меня навсегда, и всякий раз я запоминала последний рассвет, последний огонь и тепло.
И после всего я только и жалела, что о солнце.
Смешной сон снился, и в руку. Будто я актриса, которую наняли, чтобы соблазнить, навести на ложный след и отправить в ловушку какого-то бандита. Поманить его надо было эликсиром молодости. И мы готовим место: цветущий яблоневый сад, лёгкий домик, где с порога сразу большая кровать, на которую смотрит скрытая камера, голубой туалетный столик, за ним я сижу, господи прости, в пеньюаре, спиной к зрителю. Деловито обсуждаю с заказчиком детали, мне интересно и спокойно.
Хороший сон, светлый и чувственный.
Потом просыпаюсь, и тут-то начинается самое интересное. Мгновенно понимаю две вещи: бандит меня, скорей всего, после секса убьёт, – нет ему резона оставлять в живых обладателя информации, которую я ему солью; и заказчик это отлично знает. Не понимает только та я во сне.
Вот он где кошмар-то – не предупредишь вообще никак, и не кого-нибудь, а себя, зайчика родного.
А вторая часть неприятного – что аллегория уж очень простая. Всё давным-давно знаешь, и про себя, и про свою роль, но эта ясность формальная, её не допускаешь к сердцу, там у тебя яблоневые лепестки и ложе из облаков. Хорошо, если разбудят прежде, чем всё же снесут башку. В первую секунду ненавидишь того, кто заставил проснуться, а дальше ничего, даже спасибо.
Маменька не велела спать на закате, потом встанешь – не заснёшь, и голова болеть станет. Терпи до ночи и тогда спи. Я верю, но живу теперь так, что невозможно исполнить, иногда ложусь на рассвете, всякое бывает. Земля вертится своим чередом, а я не вмещаюсь в сутки, как будто плыву немного над, и она успевает провернуться подо мной лишних часов на шесть. И я сейчас знаю, что происходит, если уснуть на закате. Не каждый раз, но случается.
Бывало, я засыпала несчастной от любви, когда дышать мешало жжение, похожее на стыд. Оно означало, что счастья не будет, но признаваться в этом сил нет никаких, и сон тогда – выход, это зелёная дверь, за которой не радость, но сад и немного покоя, можно вздохнуть без жара в груди.
Бывало, я засыпала больной от страха, что красота моя на исходе, увидев в зеркале, как лицо теряет ясность, а тело – хрупкость. Отражение чуть жалостливо говорило: успокойся уже, тётенька, забудь свои подрисованные портреты и посмотри на меня. Теперь будет так и хуже. И сон тогда – лодка, в которой нет времени для меня, а есть только шкура, пахнущая теплом и пылью, и белые цветы, – потому что можно забрать всё, и лицо, и жизнь, но розы со мной останутся, и яблони.
Бывало, я засыпала в горе, потому что не могла работать, текст рассыпался в голове, рассудок отказывался совершать усилие, собирать и выстраивать. Нужно создавать пространство, лепить его изнутри, укреплять стены, населять и наполнять, и самой быть там, а я не хотела. И я чувствовала отчаянье, потому что это единственное счастье моей жизни. И сон тогда – раковина с перламутровыми сводами, которая отсекает меня от внешнего шума, прекращает внутренний монолог, разрешает не быть и не делать, а только лежать под толщей вод в темноте.
А потом я просыпалась. И плохи были не те первые секунды, когда ты ещё в саду, в лодке, в раковине, а потом выпадаешь в нелюбовь, в страх и тоску. А то плохо, что встаёшь совсем равнодушным, проснувшись в другую жизнь, где у тебя нет любви, красоты и силы. День всё тот же, хоть и солнце село, а жизнь не та, и всё в ней определилось. Это же только терять страшно, а когда уже нет ничего, то и горевать незачем. Иди вон котика покорми, котик у тебя есть.
Бывает, что прямо посреди разговора, посреди любви, посреди жизни, вдруг говоришь «я больше не могу». Не «так», а вообще никак не способен продолжать быть. Неодолимое чувство невозможности находиться там, где ты сейчас есть, и делать то, что делаешь. Хорошо, что на этот случай существует рецепт «в любой сложной ситуации немедленно засыпай». В эту неприлично тёплую осень приходится очень много спать.
Слушая непогоду за окном, я вспомнила день, когда умер Брэдбери. Мы с другом сидели в оранжерее кафе «Март» и ещё ни о чём не знали, когда пошёл дождь. Там высокий потолок и тонкие перекрытия, и звуки воды слышны, как в палатке на горе. Сначала он постукивал птичьими лапами, потом шёлково шуршал, потом сыпал горох, а после обрушился ливнем. Люди ласково говорили «о, стихия», но постепенно им всё меньше хотелось улыбаться, потому что грохот перекрывал голоса, и трудно стало не тревожиться, слыша, как сверху падают потоки. Не нужно много воображения, чтобы представить, как с веранды в зал вольётся волна и подхватит узкий острый лист, на котором мы замрём, как зелёная гусеница и лиловая виноградина, и нас вынесет из дверей, к статуям, и закрутит между мокрых медных фигур. Музей современного искусства, но экспонаты выглядят так, будто их не купили, поэтому свезли во двор и заперли. Нас не размажет о вечно закрытые ворота, их уже выбьет вода, и мы вылетим на Петровку, два неподвижных сёрфера, от которых ничего не зависит.
Но нас не вынесло, и мы продолжали говорить о последних временах, о том, что нет нам ни места, ни безопасности, ни покоя, потому что пытаться быть осознанным сейчас, значит, не понравиться ни-ко-му, ни тем, ни этим. Мы не знали, по ком этот дождь, идущий повсюду, и даже в Китае, по ком грохочет первобытный ливень, смывающий одну жизнь, одну историю, один мир.