Прием происходил в шесть часов следующего вечера. В пять с почты в Мейфэре я отправила телеграмму Тому в «Дорчестер». «Заболела. Несвежий сэндвич. Мыслями с тобой. Люблю. С». Притащилась обратно в контору с отвращением к себе и к моей ситуации вообще. Раньше я спросила бы себя, как поступил бы Том. Но теперь нет смысла. Мрачное мое настроение легко могло сойти за болезнь, и Маунт отпустил меня пораньше. Я приехала домой в шесть – как раз когда могла бы входить в «Дорчестер» под руку с Томом. В восемь решила, что пора примерить роль больной – на случай, если Том освободится рано. Убедить себя, что мне нездоровится, было нетрудно. Надев пижаму и халат, я легла на кровать с мутной жалостью к себе и обидой. Почитала немного, потом задремала на час или два и не услышала дверного звонка.
Впустила Тома, должно быть, одна из девушек: когда я открыла глаза, он стоял перед кроватью, в одной руке держа за уголок свой чек, в другой – экземпляр романа. И улыбался дурацкой улыбкой. Забыв об отравленном сэндвиче, я вскочила, обняла его, и мы загалдели, закричали, подняли такой шум, что Трисия постучала в дверь и спросила, не нуждаемся ли мы в помощи. Мы ее успокоили, потом улеглись в постель (ему как будто не терпелось), а потом сразу взяли такси и поехали в «Белую башню». Мы не были там со времени первого свидания, так что получилась своего рода годовщина. Я захотела взять туда «С равнин и болот Сомерсета», и мы передавали друг другу книгу через стол, перелистывали сто сорок страниц, восхищаясь шрифтом, фотографией автора и обложкой с черно-белым зернистым изображением разрушенного города, который мог бы быть Берлином или Дрезденом 1945 года. Забыв о профессиональной осторожности, я взвизгнула при виде посвящения «Сирине», вскочила с места, чтобы поцеловать Тома, а потом слушала его рассказ о вечере, о забавной речи Уильяма Голдинга и невразумительной – председателя жюри, профессора из Кардиффа. Когда объявили фамилию Тома, он от волнения споткнулся о край ковра и ушиб руку о спинку стула. Я нежно поцеловала ушибленное запястье. После награждения Том дал четыре коротких интервью, но книгу никто не читал, что́ он говорил, не имело значения, и от этого он чувствовал себя мошенником. Я попросила два бокала шампанского, и мы выпили в честь единственного автора, премированного за первую книгу. Настроение было такое радостное, что мы даже не потрудились напиться. Я помнила, что должна есть осмотрительно, как положено больной.
Том Машлер спланировал публикацию с точностью высадки на Луну. Или как если бы сам дирижировал премией Остен. Шорт-лист, биографии претендентов, объявление результата – нетерпение публики росло, и, наконец, под выходные сообщается, что книга поступила в магазины. Наш план на субботу был прост. Том продолжает писать, а я прочту прессу в поезде. Я поехала в Брайтон вечером в пятницу, с семью рецензиями. Мир в целом одобрил моего возлюбленного. «Телеграф»: «Единственная ниточка надежды – та, что связывает отца и дочь (любовь воссоздана с нежностью, какую едва ли встретишь в современной прозе), но читатель очень скоро понимает, что и такой нити не суждено уцелеть в этом суровом шедевре. Душераздирающий финал вынести почти невозможно». «Таймс литерари саплмент»: «Странным свечением, будто мрачным отсветом бездны, окутана проза мистера Хейли, и галлюциногенное действие ее на мысленный взор читателя таково, что катастрофический мир конца времен обретает суровую и неотразимую красоту». «Лиснер»: «Его проза беспощадна. У него холодный, невозмутимый взгляд психопата, и его герои, нравственно чистые и привлекательные физически, должны разделить судьбу с самыми худшими в этом безбожном мире». «Таймс»: «Когда мистер Хейли выпускает собак рвать внутренности голодного нищего, мы понимаем, что подвергнуты испытанию современной эстетикой и нам предлагают возразить или хотя бы попробовать отвернуться. Под пером у большинства писателей эта сцена превратилась бы в безответственную вариацию на тему страданий, и потому непростительную; взгляд же этого автора жесток и трансцендентален. С первого абзаца вы у него в руках, вы понимаете: он знает, что делает, и ему можно верить. Эта маленькая книга – обещание и обязательство гения».
Мы уже проехали Хейуордс-Хит. Я взяла книгу,
моюкнигу, стала читать наугад какие-то страницы и, конечно, увидела их другими глазами. Такова власть единодушного мнения, что «Болота» теперь и выглядели другими – более уверенными в исходной мысли, в сюжетном развертывании, ритмически завораживающими. И умными. Они читались как величественная поэма, точная и насыщенная, как «Эдлстроп». Сквозь ямбический перестук колес (а кто научил меня
этомуслову?) мне слышался голос Тома, читающего свои строки. Что я понимала, скромная секретная сотрудница, каких-нибудь два-три года назад ставившая Жаклин Сьюзан выше Джейн Остен? Но можно ли доверять единодушному мнению? Я взяла «Нью стейтсмен». Его «задняя половина», как объяснил мне Том, имеет большой вес в литературном мире. В содержании номера указывалось, что вердикт повести вынесла в рецензии сама редактор отдела культуры. «Действительно, местами клиническая изобразительность достигает остроты, способной вызвать отвращение к людскому роду, но в целом создается впечатление натянутости, шаблонности, желания сыграть на чувствах читателя – и небрежности. Он (но, увы, не читатель) находится в плену иллюзии, будто сказано нечто глубокое о нашей трагической ситуации в мире. Однако для этого недостает масштаба, высоты замысла и просто ума. Впрочем, от него еще можно чего-то ждать». И маленькая заметка из «Дневника лондонца» в «Ивнинг стандард»: «Одно из худших решений комитета за всю его историю… Нынешнее остеновское жюри, видимо, желая поучаствовать в деятельности Казначейства, решило девальвировать валюту своей премии. Оно наградило подростковую дистопию, прыщеватый дифирамб разрухе и скотству, к счастью, ненамного превосходящий длиною рассказ».
Том мне сказал, что не хочет читать рецензии, поэтому вечером у него в квартире я зачитала избранные места из хвалебных и в самых мягких выражениях резюмировала ругательные. Он, конечно, был доволен похвалами, но видно было, что его мысли уже заняты другим. Даже когда я читала кусок, где выпрыгнуло слово «шедевр», Том поглядывал на свою отпечатанную страницу. Едва я замолчала, он снова принялся печатать и сказал, что хочет поработать весь вечер. Я вышла, купила рыбу с жареной картошкой, и он поел прямо за машинкой, на странице вчерашней «Ивнинг аргус» с одной из самых лестных рецензий.
Я читала, мы едва ли перемолвились за это время парой слов; потом забралась в постель. Через час, когда он лег ко мне, я еще не спала, и он опять вел себя как голодный, как будто год не спал с женщиной. И шумел так, как я никогда не шумела. Я дразнила его: дорвался до сладкого.
Утром я проснулась под мягкий треск электрической машинки. Я поцеловала его в макушку и отправилась на субботний базар. Купила еду, набрала газет и села в привычной кофейне. Столик у окна, капучино, миндальный круассан. Чудесно. И великолепная рецензия в «Файнэшнл таймс». «Когда читаешь Т. Г. Хейли, возникает ощущение, что тебя слишком быстро везут по горному серпантину. Но будьте уверены: этот лихой экипаж прочно держит дорогу». Я предвкушала, как прочту это Тому. Следующей в кипе была «Гардиан» с фамилией Тома и его фотографией в «Дорчестере» на первой полосе. Хорошо. Целая статья о нем. Я прочла заголовок – и похолодела. «МИ-5 спонсирует лауреата Остеновской премии».