Постепенно интерес газет к Остеновской премии возрастал и сосредоточивался на единственном новом имени в списке. Никогда еще премию не завоевывал дебютный роман. Самый короткий, отмеченный премией за всю ее столетнюю историю, был вдвое длиннее «Болот». Во многих статьях проскальзывала мысль, что в коротком романе есть что-то немужественное и нечестное. «Санди таймс» дала очерк о Томе с его фотографией на фоне Дворцового пирса – он выглядел на ней нескрываемо довольным и ранимым. В двух-трех статьях упоминалось, что он получил грант от «Фридом интернэшнл». Нам напоминали, что книга Тома была срочно сдана в печать, дабы успеть к премии. Журналисты ее еще не читали – Том Машлер из тактических соображений придерживал экземпляры для прессы. В необыкновенно доброжелательной заметке в «Дейли телеграф» говорилось, что, по общему мнению, Том – красивый мужчина, и девушки «млеют» от его улыбки; это вызвало у меня головокружительный припадок собственнического чувства и ревности. Какие девушки? Теперь у Тома был телефон в квартире, и я позвонила ему из вонючей будки на Камден-роуд.
– Девушек нет, – весело сказал он, – они, наверное, в редакции газеты, млеют перед моей фотографией.
Он удивлялся, что попал в список, но ему позвонил Машлер и сказал, что взбесился бы, если бы Том туда не попал. «Все очевидно же, – так примерно сказал он. – Вы гений, и это – шедевр. Они не посмели бы его не заметить».
Новооткрытый писатель сумел отнестись спокойно к премиальной шумихе, хотя пресса его смущала. «Болота» уже позади, упражнение для пяти пальцев. Я предостерегла его, чтобы он не сказал чего-то такого журналистам, пока жюри там решает. Он ответил, что ему все равно, у него роман в работе и движется таким темпом, какой может дать только одержимость и новая электрическая пишущая машинка. Единственное, что я знала о романе, – это скорость. Обычно три-четыре тысячи слов в день, иногда шесть, а однажды, в приступе, длившемся полдня и ночь, – десять. Числа мало что мне говорили, но возбужденная хрипотца в трубке дала некоторое представление.
– Десять тысяч слов, Сирина. Если каждый день так, то через месяц у меня будет «Анна Каренина».
Даже я понимала, что не будет. Меня трогала его незащищенность и беспокоило, что рецензии, когда они появятся, будут отрицательными, а сам он удивляться собственному огорчению. Сейчас же его волновало только то, что поездка в Шотландию за материалом оторвала его от работы.
– Тебе надо отдохнуть, – сказала я из будки. – Давай я приеду на выходные.
– Хорошо. Но я должен буду писать.
– Том, пожалуйста, скажи хоть немного, о чем он.
– Ты увидишь его раньше всех, обещаю.
На другой день после объявления шорт-листа я не была вызвана, как обычно, а наоборот, меня посетил Макс. Сначала он остановился перед столом Чаза Маунта и поболтал с ним. В то утро наш отдел был в лихорадке. Маунт написал черновой вариант внутреннего доклада о деле, к которому Королевская полиция Ольстера и армия тоже приложили руку. Речь шла о том, что Маунт называл «незаживающей язвой», – о содержании под стражей без суда. Еще в 1971 году были ошибочно арестованы десятки людей – потому лишь, что списки подозреваемых в особом отделе ольстерской полиции устарели и были бесполезны. А убийц из числа лоялистов и членов Ольстерских добровольческих бригад не арестовывали. Заключенных содержали в неприемлемых условиях, не разделяли должным образом. И вся эта система, нарушение всякой законности – пропагандистский подарок нашим врагам. Чаз Маунт в свое время служил в Адене и не одобрял методов допроса, к которым прибегали армия и ольстерская полиция, – черные колпаки, изоляция, урезанное питание, белый шум, многочасовое стояние на ногах. Он очень хотел доказать, что у нашей службы руки относительно чисты. Мы, его подчиненные, приняли его слова на веру. А вся эта злополучная история созревала для Европейского суда по правам человека. Ольстерская полиция – так, по крайней мере, он нам объяснял – хочет утащить нас в грязь вместе с собой, и армия на ее стороне. Им совсем не нравится его версия событий. Кто-то из вышестоящих вернул Маунту его доклад и распорядился переписать так, чтобы все стороны остались довольны. В конце концов, это был «всего лишь» внутрислужебный доклад – вскоре он будет подшит и забыт.
Так что Маунт требовал все новые досье, мы бегали в архив и спешно впечатывали вставки в доклад. Макс выбрал неудачное время, чтобы отвлекать Маунта разговорами о пустяках. По режимным правилам, при открытых досье он вообще не должен был входить в наш отдел. Добродушный Чаз из вежливости не прогнал его. Но отвечал односложно, и вскоре Макс подошел ко мне. В руках он держал маленький коричневый конверт. Подчеркнуто широким движением он положил его мне на стол и громко, чтобы все слышали, сказал:
– Взгляни, когда будет минутка. – И ушел.
Довольно долго, может быть, целый час я считала, что минутки у меня нет. Больше всего я боялась, что там окажется изъявление чувств на бланке учреждения. Но оказалось – служебная записка, озаглавленная: «Для служебного пользования. Сластена. СФ от МГ». Копии – по инициалам – Наттингу, Тапу и еще двоим, которых я не расшифровала. Записка, очевидно, составленная Максом и зарегистрированная, начиналась словами «Уважаемая мисс Фрум». В ней говорилось о том, что я сама «вероятно, уже обдумывала». Один из реципиентов «Сластены» привлек внимание прессы и, вполне возможно, привлечет еще больше внимания. «Предполагается, что сотрудники избегают того, чтобы их фотографировали для прессы или о них писали. Возможно, Вы сочтете своей служебной обязанностью присутствовать на церемонии вручения Остеновской премии, но Вам это решительно не рекомендуется».
Резонно – как бы это меня ни возмущало. Я на самом деле собиралась быть там с Томом. Победит он или проиграет, я ему нужна. Но почему не устно, а официальным письмом со списком рассылки? Неужели Максу так мучительно говорить со мной наедине? Нет, я склонялась к тому, что мне ставят бюрократическую ловушку. Тогда вопрос: поступить вопреки Максу или не ехать? Последнее было безопаснее и со служебной точки зрения правильнее, но мне претило, и вечером, по дороге домой, я негодовала, злилась на Макса и его интриги, или как еще их там назвать. И вдобавок досадовала, что надо придумывать для Тома правдоподобное объяснение своему отсутствию. Болезнь в семье, простуда у меня, непредвиденность на работе? Выбрала болезненное – лежалый сэндвич: быстрое действие, полная оседлость, быстрое выздоровление – и этот обман, естественно, привел к неотвязной проблеме. Так и не нашлось удобного случая сказать ему правду. Может быть, если бы я не взяла его в «Сластену», а потом завела бы с ним роман, или завела бы роман и уволилась, или призналась при первой встрече… все это не годилось. Могла ли я знать вначале, к чему идет дело? А когда поняла, признание грозило разрывом. Я могла сказать ему и выйти из операции или выйти, а потом сказать, но и так и так рисковала потерять его. Единственное, что представлялось возможным, – не говорить ему никогда. Как же мне дальше жить со своей совестью? Ну… как-то живу.
В отличие от своей малолетней родственницы – Букеровской премии, Остеновская не увлекалась банкетами и не собирала знаменитостей в своем жюри. Как описал мне Том, ожидался скромный прием в «Дорчестере» с короткой речью выдающегося литератора. Жюри состояло по большей части из писателей, филологов, критиков, иногда привлекали в него философа или историка. Когда-то премия была значительной – в 1875 году на две тысячи фунтов можно было жить долго. Теперь она была не ровня Букеровской. Ее ценили только за престиж. Прошел слух, что церемонию покажут по телевидению, но пожилые попечители отнеслись к этому настороженно, и, по словам Тома, скорее Букер когда-нибудь попадет на экраны.