Каким он был любовником? Ну, конечно, не таким энергичным и неутомимым, как Джереми. И хотя для своего возраста Тони был в хорошей форме, меня поначалу смущало, что пятьдесят четыре года могут оказать столь разрушительное влияние на тело. Он сидел на краю кровати, согнувшись, чтобы стянуть с себя носок. Его босая нога выглядела как истрепанная старая туфля. Я замечала складки кожи в самых неожиданных местах, даже под мышками. Странно, что, удивляясь ему (свое удивление я скоро погасила), я не думала, что всматриваюсь в собственное будущее. Мне был двадцать один год. То, что я принимала за норму – упругие мышцы, гладкая кожа, гибкие члены, – было лишь состоянием быстротекущей юности. Старики казались мне другим видом, как воробьи или лисы. А теперь чего бы я только не отдала, чтобы вернулись мои пятьдесят четыре! Главный удар принимает на себя кожа – старикам их кожа великовата. Она висит на них, как школьный блейзер, купленный на вырост. Или пижама. Когда свет падал под определенным углом (или это было от занавесок), кожа Тони приобретала желтоватый оттенок, как у старой дешевой книжки, в которой читались его несчастья – переедание, операция на колене и аппендэктомия, укус собаки, падение при восхождении к горной вершине и детская катастрофа со сковородкой за завтраком, навсегда лишившая его части волос на лобке. Справа, от груди до шеи тянулся белый шрам, о происхождении которого он не рассказывал никогда. Но пусть даже он был немного… потерт и чем-то смахивал на моего побитого временем плюшевого мишку, забытого в родительском доме, он оставался светским любовником, учтивым джентльменом. У меня захватывало дух, когда он меня раздевал, легко перебрасывая мою одежду через руку, как служитель у бассейна, или когда просил меня сесть верхом ему на лицо – это было для меня так же внове, как салат с рукколой.
Не все, конечно, мне нравилось. Он бывал чересчур поспешен, нетерпелив, стремился к другим, очередным удовольствиям – больше всего на свете он любил пить и рассуждать. Позже мне стало казаться, что он эгоистичен (было в его манере нечто старорежимное) и слишком спешит к собственному оргазму, всегда сопровождавшемуся у него хриплым криком. Он был помешан на моих сосках, которые тогда, готова поручиться, были прелестны, но мне казалось очень странным, что мужчина в возрасте епископа может так по-детски их ласкать, чуть ли не сосать с неприличным скулящим звуком. Тони был одним из тех англичан, кого в семилетнем возрасте разлучают с матерью и отправляют в ледяную ссылку школы-пансиона. Они никогда в жизни не признаются в своем несчастье, эти постаревшие мальчишки, они просто с ним живут. Но это мелкие жалобы. Все было мне внове – любовное приключение, свидетельствовавшее о моей зрелости. Во мне души не чаял пожилой ученый мужчина. Я все ему прощала. Да, мне нравились его мягкие, чуть пухлые губы. Он изумительно хорошо целовался.
И все же больше всего он мне нравился, когда, одевшись, восстановив красивый пробор (он пользовался маслом для волос и стальной расческой), он вновь становился учтивым джентльменом, помогавшим мне усесться в кресло, ловко откупоривавшим бутылку пино гриджио, направлявшим меня в мире книг. И вот еще обстоятельство, которое я стала замечать с годами, – горный хребет, отделяющий голого человека от одетого. Как два человека с одним паспортом. Повторяю, для меня это не имело особого значения, мне нравилось общество Тони – секс и кулинария, вино и короткие прогулки, разговоры. А еще мы много занимались. На заре нашего романа, весной и в начале лета, я готовилась к выпускным экзаменам. Тони ничем не мог мне помочь. Он сидел напротив меня за столом и писал монографию о Джоне Ди.
У него было множество друзей, но если в доме была я, он, конечно, никогда никого не приглашал. Только однажды у нас были посетители. Как-то днем они приехали в машине с шофером, двое в темных костюмах, лет сорока, мне показалось. Тони довольно резко попросил меня пойти и погулять в лесу подольше. Когда я пришла домой часа через полтора, мужчины уже ушли. Тони ничего мне не объяснил, и тем же вечером мы вернулись в Кембридж.
Наши встречи происходили только в его летнем домике. Кембридж все-таки был деревней, и Тони там слишком хорошо знали. Мне приходилось идти со всеми вещами на другой конец города и ждать на автобусной остановке у жилого массива, пока он не подъедет за мной на своем стареньком спортивном авто. Подразумевалось, что это кабриолет, но гармошка металлических распорок, поддерживавших полотняную крышу, заржавела и не складывалась. В старом «Эм-джи-эй» имелась лампочка для карты на хромированной ножке. Циферблаты приборов дрожали. Пахло машинным маслом и разогретым двигателем, как в каком-нибудь «Спитфайре»
[4]
сороковых годов. Под ногами вибрировало теплое металлическое днище. Когда, выйдя на шаг вперед из очереди на автобус, я, под неприязненными взглядами ждущих пассажиров, превращалась из лягушки в принцессу и влезала в низкую машину, на соседнее с профессором сиденье, я испытывала непередаваемые ощущения. Это было все равно что залезть в постель – на глазах у публики. Засунув сумку в узкое пространство позади сиденья, я перегибалась к нему за поцелуем и ощущала, как покрытая трещинами кожа кресла цепляется за мою шелковую блузку (он купил мне ее в «Либертис»).
После экзаменов Тони заявил, что отныне он будет определять круг моего чтения. Довольно романов! Его ужасало мое невежество в вопросах нашей, как он ее называл, «островной истории». Он был прав. В школе уроки истории закончились, когда мне исполнилось четырнадцать. Теперь, в двадцать один год, я получила образование в привилегированном университете, однако Азенкур
[5]
, божественное право королей
[6]
и Столетняя война оставались для меня только фразами. Само слово «история» в моем сознании было тождественно унылой процессии престолов и кровавой религиозной вражде. Все же я подчинилась. Материал был интереснее, чем математика, а список для чтения невелик – Уинстон Черчилль и Дж. М. Тревельян. Остальное профессор намеревался рассказать мне сам.
Наш первый семинар прошел в саду, под кустом кизильника. Я узнала, что с XVI века в основе английской, а затем британской политики лежит стремление к равновесию сил. От меня потребовалось прочитать уйму книг о Венском конгрессе 1815 года. Тони утверждал, что равновесие между государствами служит основой международной правовой системы мирной дипломатии. Жизненно важно, чтобы государства сдерживали друг друга.
Я часто читала в одиночестве после ланча, когда Тони ложился вздремнуть – с течением лета его дневной сон становился все длиннее, и мне следовало это заметить. Поначалу его поражала моя скорость чтения. Двести страниц за пару часов! Затем я его разочаровала. Я не могла ответить на его вопросы, а значит, прочитанное не откладывалось у меня в голове. Он заставил меня перечитать черчиллевское описание «славной революции», экзаменовал меня, театрально вздыхал – «Ах ты чертово сито!», – настаивал, чтобы я вернулась к тексту, снова задавал вопросы. Наши устные экзамены проходили во время прогулок в лесу или за бокалом вина, после приготовленного им ужина. Мне претила его настойчивость. Мне хотелось, чтобы мы были любовниками, а не учителем и ученицей. Меня брала досада и на него, и на саму себя, если я не могла ответить на вопрос. А затем, спустя несколько таких сессий, вместо досады и раздражения я начала ощущать некоторую гордость, и не только за улучшившуюся «успеваемость». Я стала обращать внимание на саму историю. Мне показалось, что я обнаружила в ней нечто ценное, как раньше – когда читала о советской диктатуре. Разве в конце XVII века Англия не была самым свободным и прогрессивным обществом за всю предшествовавшую мировую историю? Разве английское просвещение не оказалось более значимым, чем французское? Не благородно ли то, что Англия обособилась в своей борьбе с католическими деспотиями на континенте? И уж конечно, мы выступали наследниками этой свободы.