Его картина (я заставила моего призрачного Наттинга продолжать) написана по лекалам Сэмюеля Беккета: человек на краю существования, лежит один, от всего и всех оторванный, без надежды, и сосет камешек. Он ничего не знает о трудностях демократического управления, руководства миллионами требовательных, полноправных, свободно мыслящих индивидуумов; он знать не хочет о том, как далеко мы ушли всего за пять веков от жестокого, нищего прошлого.
С другой стороны… что в этом хорошего? Повесть раздражит всех, и особенно Макса – и это одно уже роскошь. Раздражит потому хотя бы, что подтвердит его правоту: привлекать романиста – ошибка. Парадоксально, но позиции «Сластены» это укрепит – мы увидим, насколько независим писатель от чужого кошелька. «С равнин и болот Сомерсета» была материализацией призрака, маячившего за каждым газетным заголовком, взглядом в бездну, театрализацией худшего варианта – превращения Лондона в Герат, Сан-Паулу, Дели. Но сама я как отнеслась к повести? Она угнетала меня, она была мрачная, без намека на надежду. Хотя бы ребенка он мог пожалеть, оставить читателю хоть каплю веры в будущее. Я подумала, что фантомный Наттинг, возможно, прав – пессимизм этот попахивал модой, он был всего лишь эстетическим, литературной маской или позой. В этом был не сам Том – или только крохотная его часть, – и потому он был неискренним. А Т. Г. Хейли будет воспринят как мой выбор, и ответственность ляжет на меня. Еще одна черная метка.
Я смотрела на пишущую машинку в другом конце комнаты, на пустую чашку из-под кофе рядом с ней и размышляла. Что, если человек, с которым я вступила в связь, не оправдает ожиданий, как та писательница с обезьяной? Если все лучшее написано им в прошлом – это моя прискорбная ошибка. Меня обвинят; на самом же деле мне поднесли его на тарелочке – в папке. Меня привлекли его рассказы, а потом и он сам. Можно сказать, без меня меня женили – женили на пятом этаже, а теперь поздно, молодая уже не может сбежать. Даже разочаровавшись, я все равно буду с ним или при нем, и не только из корысти. Ведь я все равно в него верила. Пара слабых рассказов не подорвет моего убеждения, что это – оригинальный голос, блестящий ум… и он мой замечательный любовник. Он мой проект, мое дело, моя миссия. Его искусство, моя работа и наш роман – одно целое. Если Том не состоится, тогда и я не состоялась. Итак, все просто: мы расцветем вместе.
Было почти шесть часов. Том еще не вернулся, его листки были убедительно сложены около машинки, и нас ожидал приятный вечер. Я приняла ароматизированную ванну. Ванная комната была размером метр пятьдесят на метр двадцать (мы измерили) и для экономии места оборудована сидячей ванной, так что приходилось сидеть на ступеньке в позе микеланджелевского Il Renseroso
[30]
. Я сидела, отмокала и продолжала думать. Один благоприятный вариант – издатель Гамильтон (если он такой толковый, как описал Том) отвергнет обе вещи и успешно это обоснует. Тогда мне ничего говорить не надо, а просто ждать. В чем вся и суть – дать ему деньги, свободу, не путаться под ногами и надеяться на лучшее. И все же… все же я считала себя хорошим читателем. Я была убеждена, что он совершает ошибку, этот серый пессимизм не дает развернуться таланту, не допускает остроумных поворотов, как в рассказе о лжевикарии или с раздвоенностью человека, воспылавшего плотской страстью к жене после того, как узнал, что она воровка. Я подумала, Том достаточно любит меня, чтобы выслушать. Но опять-таки, задание у меня ясное. Я не должна позволять себе вмешиваться.
Двадцатью минутами позже, когда я выбиралась из ванной, так ничего и не решив, все еще в сомнениях, на лестнице послышались шаги. Он постучал в дверь, вошел в мой парной будуар, и мы, ни слова не говоря, обнялись. Я ощутила холодный уличный воздух в складках его одежды. Идеальный момент. Я голая, душистая и готова. Он проводил меня в спальню, все было прекрасно, все утомительные вопросы отпали. А через час или около того, уже одетые для вечернего выхода, мы пили шабли и слушали «My Funny Valentine» в исполнении Чета Бейкера, мужчины, который пел, как женщина. Если и было что-то от бибопа в его соло на трубе, то очень мягкое и нежное. Я подумала, что могу даже полюбить джаз. Мы чокнулись, поцеловались, а потом он отвернулся, подошел с бокалом к ломберному столу и несколько минут смотрел на свою рукопись. Он поднимал страницу за страницей, искал какое-то место, нашел, взял карандаш и сделал пометку. Потом, нахмурясь, провернул валик каретки с медленными, многозначительными щелчками, чтобы прочесть страницу в машинке. Потом с серьезным видом повернулся ко мне.
– Я должен тебе что-то сказать.
– Что-то приятное?
– Скажу за ужином.
Том подошел ко мне, и мы опять поцеловались. Он был еще без пиджака, в рубашке, одной из трех, которые он купил на Джермин-стрит. Они были одинаковые, из египетского хлопка, просторные в плечах и в рукавах, что придавало ему несколько пиратский вид. Он когда-то сказал мне, что у каждого мужчины должна быть «коллекция» белых рубашек. Насчет покроя у меня были сомнения, но мне нравилось чувствовать его тело под этой тканью и нравилось, как он осваивается с деньгами. Классный проигрыватель, рестораны, чемоданы «Глобтроттер», электрическая пишущая машинка в проекте – он стряхивал с себя студенческий быт со вкусом и без угрызений. В те месяцы перед Рождеством он еще получал преподавательскую зарплату. Он был щедр, с ним было приятно. Он покупал мне подарки – шелковый жакет, духи, мягкий кожаный портфель для работы, стихи Сильвии Плат, романы Форда Мэдокса Форда – все в переплетах. Платил за мой железнодорожный билет в оба конца, а билет стоил фунт с лишним. По выходным я забывала свою экономную лондонскую жизнь, жалкий складик продуктов в моем углу холодильника, утреннее подсчитывание монеток на метро и обед.
Мы допили бутылку и покатили вниз по Куинс-роуд, мимо башни с часами, в Лейнс, остановившись только раз, когда Том объяснял дорогу индийской чете, несшей маленького ребенка с заячьей губой. Узкие улочки, насыщенные солоноватой сыростью, выглядели по-осеннему заброшенными, безлюдными, булыжник под ногами был предательски скользок. Том добродушно поддразнивал меня, расспрашивая о других «моих» писателях на содержании у фонда. Происходило это не в первый раз и чуть ли не вошло в обыкновение. В нем говорила и мужская, и писательская ревность или соперничество.
– Вот что мне скажи. Они в большинстве молодые?
– В большинстве бессмертные.
– Перестань. Ты можешь сказать? Пожилые знаменитости? Энтони Берджесс? Джон Брейн? Женщины?
– Что мне толку в женщинах?
– Они получают больше меня? Это ты можешь сказать?
– Все получают как минимум вдвое больше.
– Сирина!
– Ладно. Все получают одинаково.
– Как я.
– Как ты.
– Я один только не публиковался?
– Я все сказала.
– Ты спала с кем-нибудь из них?
– Кое с кем.
– И продолжаешь двигаться по списку?