Мы пошли в кафе при галерее съесть по сэндвичу, и тут все могло распасться. Разговор о живописи иссяк (мой репертуар был беден) – Том заговорил о поэзии. Некстати. Раньше я сказала, что у меня степень по английской литературе, а теперь не могла припомнить, когда последний раз прочла стихотворение. Никто из моих знакомых не читал стихов. Даже в школе я как-то этого избежала. Мы «не проходили» поэзию. Романы – конечно, две-три пьесы Шекспира. Я ободряюще кивала, когда он рассказывал мне, кого перечитывает. Я понимала, к чему это ведет, и пыталась придумать удачную реплику – в результате перестала его слушать. Если бы он спросил, могла я сказать «Шекспир»? В эту минуту я не могла вспомнить ни единого его стиха. Да, были Китс, Байрон, Шелли, но что они написали такого, что должно мне нравиться? Были современные поэты, и, конечно, я знала их имена, но от нервозности их сдуло из памяти. В голове разыгрывалась пурга испуга. Смогу ли я выдвинуть аргумент, что рассказ – это в некотором роде стихотворение? А если назову поэта, то надо будет назвать и конкретное произведение. Ну вот. Ни единого стишка не могу вспомнить. В эту минуту он что-то у меня спросил – смотрит, ждет. «Мальчик стоял на горящей палубе»
[25]
. Он повторил вопрос.
– Как оно вам?
– Это не совсем в моем вкусе… – Тут я осеклась. Было только два варианта: или выяснится, что я обманщица, или самой признаться. – Слушайте, я должна сказать правду. Я собиралась это сделать. Можно и сейчас. Я вам солгала. У меня нет степени по литературе.
– Вы после школы сразу пошли работать?
В его голосе слышалось одобрение, и он смотрел на меня так же, как при нашей первой встрече – добродушно и чуть насмешливо.
– У меня степень по математике.
– В Кембридже? Ничего себе. Почему вы скрывали?
– Думала, что мое мнение о ваших рассказах будет для вас не так важно. Понимаю, глупость. Притворялась тем, кем хотела когда-то стать.
– И кем же?
Тогда я рассказала о своем скоростном чтении прозы, о том, как мать не дала мне заняться литературой, о моем несчастном учении в Кембридже, о том, что я все равно продолжала читать и продолжаю до сих пор. И я надеюсь, что он меня простит. И я на самом деле восхищаюсь его рассказами.
– Но математика ведь гораздо более сложное дело. Теперь вы должны читать поэзию до конца жизни. Можем начать с поэта, о котором я сейчас говорил.
– Я уже забыла фамилию.
– Эдвард Томас. А стихотворение – милая, старомодная вещь. Не революция в поэзии. Но оно красивое, одно из самых известных и любимых английских стихотворений. Чудо, что вы его не знали. У вас столько интересного впереди.
Мы уже расплатились за еду. Вдруг он встал, взял меня под руку, вывел на улицу и повел по Чаринг-кросс-роуд. То, что могло обернуться катастрофой, сблизило нас, хотя в данном случае кавалер что-то объяснял слушательнице. Мы стояли в углу букинистической лавки в цокольном этаже на Сент-Мартинс-корт, и Том открыл мне сборник стихотворений Томаса на требуемой странице.
Я послушно прочла стихотворение и подняла голову.
– Очень мило.
– Вы не могли прочесть его за три секунды. Вчитайтесь медленнее.
Долго вчитываться не было нужды. Четыре строфы, шестнадцать коротких строчек. Поезд случайно остановился на неприметной станции; никто не входит и не выходит; кто-то откашлялся; поет птица; жарко; цветы и деревья; в поле сушится сено; множество других птиц. И все. Я закрыла книгу и сказала:
– Прекрасно.
Он терпеливо улыбался, наклонив голову к плечу.
– Вы не восприняли.
– Восприняла.
– Тогда перескажите мне.
– В каком смысле?
– Расскажите все, что вы из него запомнили.
Я рассказала все, что запомнила – почти строка за строкой; запомнила даже копенки, высокие облачка, ивы, таволгу, а также Оксфордшир и Глостершир. На него это, кажется, произвело впечатление, но смотрел он на меня странно, как будто сделал открытие. Он сказал:
– Память у вас в полном порядке. Теперь попробуйте вспомнить чувства.
Мы были единственными посетителями в полуподвальной лавке без окон, с двумя тусклыми голыми лампочками. Усыпляюще пахло пылью, как будто книги вобрали в себя почти весь воздух.
Я сказала:
– Там ни слова о чувствах, это точно.
– Какое первое слово в стихотворении?
– «Да».
– Хорошо.
– Дальше так: «Да, я помню Эдлстроп».
Он подошел ближе.
– Вспомнил название и больше ничего; неподвижность, красота, непредусмотренная стоянка, птичье пение раздается над двумя графствами, чувство чистого существования, остановки в пространстве и времени – времени перед истребительной войной.
Я наклонила голову, и его губы коснулись моих. Я очень тихо сказала:
– Там ничего не сказано о войне.
Во время поцелуя он взял книгу у меня из рук. Я вспомнила, как Нил Кардер впервые поцеловал манекен – «ее губы были твердыми и холодными оттого, что всю жизнь она никому не верила».
Я постаралась, чтобы мои были мягкими.
Потом мы шли обратной дорогой через Трафальгарскую площадь к Сент-Джеймс-парку. Там, когда шли среди малышей, ковыляющих к озеру с горстями крошек для уток, мы заговорили о наших сестрах. Его сестра Лора, в прошлом красотка, семью годами старше его, училась на адвоката, и перед ней открывалось блестящее будущее. Потом, постепенно, то одно, то другое, то трудное дело, то трудный муж, стала алкоголичкой и потеряла все. Ее падение осложнялось почти успешными попытками исправиться, героическими возвращениями к работе, но алкоголь брал свое, и падение продолжалось. Происходили разнообразные драмы, полностью истощившие терпение семьи. И, наконец, автомобильная авария, в которой младшая из детей, пятилетняя дочь, лишилась ступни. Детей было трое, от двух отцов. Лора проваливалась сквозь каждую страховочную сетку, которую только могло обеспечить современное либеральное государство. Теперь она жила в общежитии в Бристоле, но дирекция уже готова была ее выставить. Детей воспитывали отцы и мачехи. Была еще младшая сестра, замужем за англиканским викарием, она тоже о них заботилась, а несколько раз в году, на выходные, забирала к себе племянниц и племянника Тома.
Его родители тоже прекрасно относились к внукам. Но для мистера и миссис Хейли это были двадцать лет потрясений, неоправдавшихся надежд, растерянности и ночных тревог. Они жили в страхе перед очередным ее звонком, жизнь их была омрачена печалью и угрызениями. Хоть и любили они Лору, хоть и берегли память о том, какой она была, – в серебряных рамках фотографии над камином: день ее десятилетия, торжественное вручение диплома, первая свадьба, – они отдавали себе отчет, что она стала ужасной, ужасной с виду, ужасной в разговоре, ужасной для обоняния. Ужасно было вспомнить спокойную умницу, а потом слышать ее жалкое нытье, ложь, пьяные обещания. Семья испробовала все – и уговоры, и мягкую укоризну, и прямые обвинения, и клиники с психотерапевтами, и обнадеживающие новые лекарства. Хейли истратили почти все запасы слез, времени и денег, и теперь не оставалось ничего другого, как сосредоточить свою любовь и ресурсы на детях и ждать пожизненной госпитализации их матери и ее смерти.