«Ты наверняка помнишь моего профессора Тони Каннинга. Однажды мы пили чай у него дома. В сентябре прошлого года он бросил свою жену, Фриду. Они состояли в браке более тридцати лет. По-видимому, он ничего ей не объяснял. По колледжу ходили слухи, что он сошелся с молодой, которую возил в свой летний домик в Суффолке. Но оказалось, что дело и не в этом. Более того, по слухам, он ее тоже оставил. В прошлом месяце мне написал друг. Сам он услышал об этом деле от директора колледжа. Похоже, что в колледже всем все было известно, но мне никто не сообщил. Каннинг был болен. Зачем скрывать? У него было что-то скверное, неизлечимое. В октябре он отказался от ставки и уехал на какой-то остров в Балтийском море, где снял небольшой дом. За ним ухаживала местная женщина, и поговаривали, что она была больше, чем прислуга. Незадолго до смерти его поместили в сельский госпиталь на другом острове. Там Тони посетили его сын и Фрида. Полагаю, ты не читала некролог в февральском «Таймс». Я уверен, что в противном случае ты бы мне написала. Не знал, что в конце войны он служил в УСО!
[8]
Настоящий герой – десантировался с парашютом где-то в Болгарии, ночью; попал в засаду, получил серьезное ранение в грудь. Позже, в конце сороковых четыре года прослужил в МИ-5. Поколение наших отцов – их жизнь была куда осмысленнее нашей, тебе так не кажется? Тони был необычайно добр ко мне. Жаль, что мне не сообщили. По крайней мере, я бы ему написал. Может быть, приедешь меня приободрить? У меня есть уютная гостевая комнатка, рядом с кухней. Правда, я тебе об этом уже писал, кажется».
Зачем скрывать?Рак. В начале семидесятых люди только недавно перестали понижать голос, произнося это слово. Рак был позором – жертвы, разумеется; разновидностью личного провала, пятном и непристойным дефектом личности, а не плоти. В ту пору я, без сомнения, сочла бы желание Тони удалиться, встретить зиму наедине со своей неприятной тайной у холодного моря само собой разумеющимся. Песчаные дюны его детства, безжалостные ветры, болотца без единого деревца в глубине острова – и Тони, шагающий по пустынному берегу, сгорбившийся, кутающийся в куртку, в обнимку со стыдом, со своим скверным секретом, с нарастающим желанием вздремнуть. Сон подступает как прилив. Конечно, ему необходимо было одиночество. Ничто из этого не вызывало у меня вопросов. Однако меня поразила тщательность планирования. Велеть мне бросить блузку в бельевую корзину, потом притвориться, что забыл об этом, стать для меня отвратительным, дабы я не последовала за ним и не усложнила его последние месяцы. Так ли необходима была эта изощренность? Или суровость?
По пути на работу я покраснела, вспомнив, что мне казалось, будто мои суждения о чувствах тоньше его. Я покраснела и сразу расплакалась. Пассажиры, стоявшие рядом со мной в заполненном вагоне метро, деликатно отвернулись. Должно быть, он знал, сколько всего мне придется переосмыслить, когда я узнаю правду. Быть может, некоторым утешением служила мысль о том, что я прощу его. Все это было очень печально. Но почему он не оставил посмертного письма, не объяснился, не вспомнил что-то из наших летних месяцев, не простился, не поблагодарил меня, не подарил ничего на память, не дал мне ничего, что могло бы сгладить ужас нашей последней сцены? На протяжении многих недель я мучила себя мыслями о том, что прощальное письмо могли перехватить экономка или Фрида.
Тони в изгнании, бредущий по пустынному берегу, без брата, сопровождавшего его в беспечные годы детства, – Теренс Каннинг был убит во время десанта в Нормандии, – без своей кафедры, без друзей, без жены, наконец, без меня. За Тони могла бы ухаживать Фрида. Он мог бы умирать в загородном доме или в городской спальне, со своими книгами, и его посещали бы друзья и сын. Даже я могла бы как-нибудь проникнуть к нему, выдав себя за бывшую студентку. Цветы, шампанское, семья и старинные друзья, старые фотографии – не так ли людям надлежит умирать, по крайней мере, если они не задыхаются, не корчатся от боли или не парализованы страхом?
В последующие недели я проигрывала в уме десятки эпизодов нашего лета. Ему всегда хотелось спать днем, а я бывала такой нетерпеливой, его серое утреннее лицо, на которое невыносимо было смотреть. В то время мне казалось, что это свойство возраста, что так всегда бывает, когда вам пятьдесят четыре. В частности, я все время возвращалась к одному эпизоду – к тем нескольким мгновениям в спальне у бельевой корзины, когда он рассказывал мне об Иди Амине и изгнанных из Уганды «азиатах». Тогда эта история наделала много шума. Кровавый диктатор выселял из страны наших соотечественников. У них были британские паспорта, и правительство Теда Хита, пренебрегая яростью таблоидов, настаивало, причем вполне справедливо, на том, что этим людям должно быть предоставлено право поселиться в Великобритании. Так считал и сам Тони. Он прервал себя на полуслове и, не переводя дыхание, быстро сказал: «Просто брось блузку в корзину поверх моей рубашки, мы скоро сюда вернемся». Обычное бытовое указание. Он продолжил говорить. Ну не было ли это чудом изобретательности, учитывая, что тело переставало ему повиноваться, и он уже планировал свой уход? Выбрать минуту, улучить момент, возможность и немедленно за нее ухватиться или, наоборот, действовать интуитивно и домыслить сценарий позже. Возможно, это был даже не трюк, а привычка ума, выработанная во время службы в УСО, скажем так, трюк ремесла. Посредством хитро продуманного хода он выбросил меня из жизни, а я была слишком оскорблена, чтобы бежать за ним. Не знаю, действительно ли я любила его в те летние месяцы, но, получив весть о его смерти, убедила себя, что это была любовь. А тогда мне казалось, что его хитрость, обман гораздо страшнее, чем любовная связь женатого мужчины. Но даже и тогда я восхищалась его изобретательностью, хотя и не могла его простить.
Я отправилась в Холборнскую публичную библиотеку, где хранится архив «Таймс», и нашла некролог. Как идиотка, я пробежала его глазами в поисках собственного имени, а потом стала читать заново. Вся жизнь в нескольких колонках текста, даже без фотографии. Драгунская школа в Оксфорде, Мальборо-колледж, затем оксфордский Баллиол-колледж, служба в гвардии, боевые действия в Западной Сахаре, необъяснимый пробел в биографии, а потом уже УСО, как описывал мне Джереми, и четыре года в спецслужбах, начиная с 1948-го. Насколько же я была нелюбопытна, не интересовалась жизнью Тони в военные и послевоенные годы, хотя и знала, что у него хорошие связи в МИ-5. В некрологе кратко говорилось о его жизни в пятидесятые и позже – журналистика, книги, общественное служение, Кембридж, смерть.
Между тем в моей жизни ничего не изменилось. Я ходила на работу в здание на Керзон-стрит и одновременно поддерживала огонек в святилище моего тайного горя. Тони выбрал для меня профессию, подарил мне свои леса, грибы, мнения, светскость. Но у меня не было доказательств, никаких памятных знаков, ни единой его фотографии, не было писем, ни даже клочка бумаги с его запиской, потому что о встречах мы договаривались по телефону. Я добросовестно возвращала ему все книги, которые он мне давал почитать, за исключением одной – труда Ричарда Тоуни «Религия и рост капитализма». Теперь я искала ее повсюду, подолгу и тщетно осматривала комнату. У книжки был выцветший от солнца картонный переплет; на обложке инициалы автора окружало пятно от кофейной чашки; на титульном листе было красными чернилами царственно выведено «Каннинг»; и дальше почти на каждой странице встречались его пометки на полях твердым карандашом. Великая драгоценность. Однако она растворилась, исчезла, как исчезают только книжки, возможно, я оставила ее на Джизус-грин, когда переезжала из Кембриджа. Все, что у меня от него осталось, это беспечно отданная мне закладка, о которой речь пойдет ниже, и моя работа. Он определил меня в мерзкую комнату в Леконфилд-хаусе. Мне там не нравилось, но таково было его наследие, и, пожалуй, я не смогла бы работать нигде больше.