Это был один из тех моментов, когда прозрачная телесность и простота бытия опрокидывались на меня в своей ясности, видимой несомненности, как горечь зеленых маслин, как запах жасмина или ладана. Простота этой сухой земли, камней, прозрачного воздуха, запаха хвои, седых прядей оливковых рощ; они вычерчивали вокруг меня странный, почти магический круг, замкнутый стрекотом кузнечиков и настырными голосами цикад. Но такой же могла быть и простота моря, его белесой пены, тяжелых приливов и отливов, быстротечных закатов; или зимой — тепло дома, грубой шерсти носков, варенья из стеклянной банки. Это могло быть и прикосновение губ, и бутылка вина. В такие моменты радость случайного и преходящего казалась вполне самодостаточной, поднимаясь до иллюзорной полноты бытия, до счастья; в эти минуты мне казалось, что нужно забыть про все, что могло бы находиться по ту сторону простой единичности, по ту сторону счастливой телесности мироздания. Я вспомнил о своих мыслях, о навеки утраченной стране хазар. Даже быт, просвеченный простотой, наполнялся тусклыми искорками души. И все же все это не решало один вопрос, всего лишь один, только один; вопрос о том, кто всегда молчит. Собственно говоря, даже вопросом его было трудно назвать; какие могут быть вопросы к тому, кто никогда не отвечает. Я не думаю, что решился бы сказать, что любил его, но ведь и это не имело значения; в конечном счете, нет никакой разницы любить или не любить того, кто всегда молчит; молчит, что бы ни произошло. Да и дело было не в неразделенной любви, а в самом молчании.
Медленным шагом я вернулся к машине, но вместо того, чтобы повернуть назад, в сторону Иерусалима, поехал дальше и довольно быстро оказался на берегу моря, чуть севернее Тель-Авива и Герцлии
[204]
. Слева от меня, на самом берегу, стояла небольшая полуразрушенная крепость, построенная еще крестоносцами на месте греческого поселения Аполлония, а направо тянулась рваная береговая линия с высокими желтыми скалами, нависающими над морем. Я оставил машину около дороги и начал спускаться к воде; под моими ногами море билось о камни и песок, разбрасывая клочья белесой, чуть сероватой, пены. Я спустился вниз и сел на бурый камень у самой воды; море лежало у моих ног, голубое, бескрайнее, покрытое бликами и дальней рябью; оно уходило на запад и сливалось с небом. Это было пространство грусти, неподвижности, меланхолии, прозрачной тоски; душа наполнилась светом и тишиной. Чувства сливались с чуть слышной музыкой его биения. Я попытался представить себе иные страны, лежащие там, за западным морем, но так и не смог; для меня эти страны находились совсем в другом месте, по ту сторону белого здания аэропорта из стекла и бетона, бесчисленных прилавков с электронными весами. Вероятно, что это море, пошутил я с самим собой, ведет в иные страны или, добавил я, в никуда; возможно, что по ту сторону него ничего и нет. Тогда это море, которое ведет в никуда.
Оно было белесым и тяжеловесным, солнце спускалось все ниже, вода медленно темнела. В душе что-то сжалось, заныло; и я почувствовал, как на меня падает неожиданный груз вязкой, многомесячной усталости, отчуждения, удушающей невозможности быть. Было бы хорошо, подумал я, если бы существовало место, куда мы могли вернуться, но его нет или, в любом случае, до него гораздо дальше. «Сквозь дырку в сердце, — подумал я, усмехаясь, — видно только море». И тогда мне захотелось, чтобы у меня была лодка с дощатыми бортами и одним парусом, сетью, запасом еды; и я бы, ни с кем не попрощавшись, отвязал ее от пирса, поднял якорь, потом парус, закурил и медленно направился навстречу волнам, навстречу краснеющему горизонту, на запад, к тем странам, по ту сторону великого западного моря, из которых не возвращаются. Не возвращаются, потому что в этом нет необходимости, но и потому, что это страны любви и покоя, страны, в которых ждут, страны, которых не существует, из которых невозможно вернуться. Я долго сидел так, прикуривая сигарету от сигареты, пока камень подо мной не стал холодным, а красный диск солнца, тяжело нависавший над водой, не коснулся линии горизонта. Постепенно я привык к шуму волн и перестал его замечать; вечерело, молчание опустилось на скалистый берег, на дальнее красное небо, на кровавые полосы заката, море, покрытое сумеречной кровью. Это было великое молчание западного моря, молчание того, кто никогда не отвечает. Повеяло холодом; чтобы согреться, я сделал несколько намеренно резких движений, согнул и разогнул ладони. Но неожиданно предчувствие смерти, окружавшее меня весь день, исчезло; исчезло столь же неожиданно, как и появилось, растворившись в молчании, холоде, беспричинности. Я снова представил себе эту лодку с дощатыми бортами и одиноким парусом и подумал: сегодня, да и не только сегодня, я шел вдоль самого края западного моря, загадочного и влекущего, чуть пугающего, скользил вдоль тихой неровной музыки его дыхания, смотрел на небо, на пенную воду, песок под ногами, подбирал черные ракушки.
10
Рано утром я был на распределительной базе; солнце еще висело над горами совсем низко, набрасывая на них темные красноватые тени. Как обычно, сначала резервисты приезжали на машинах сами, но потом подошел армейский автобус, пришедший с места сбора. Вокруг было довольно много знакомых; с некоторыми я даже перекинулся парой слов; мы пожали друг другу руки, спросили: «Ну как, все как обычно?» Часто оно так и было, иногда не совсем. Впрочем, в любом случае, я понял, что они хотят перетасовать нас как-то по-новому; потом меня довольно долго инструктировали:
— Вы будете охранять поселение Зоар Бет
[205]
, — сказал мне майор, — там сейчас пять резервистов, вы должны их сменить. Вообще-то мы называем его Зоар Зайн
[206]
,— добавил он, — но это так, между нами.
— А кто охраняет Зоар Алеф? — спросил я.
— Зоара Алеф не существует
[207]
.
Я подумал, что Зоара Бет, наверное, тоже, но ошибся; он стоял на сером безжизненном холме посреди Самарии в окружении каменной пустоты и невидимых арабских деревень. Когда мы приехали на место, лейтенант, командовавший резервистами, которых мы сменили, рассказал мне историю создания Зоара Бет. В самом начале второй интифады некий Зоар Альперон из Натаньи поехал в арабскую деревню под Рамаллой, вроде бы для того, чтобы дешево починить машину, но по дороге сбился с пути, заехал в лагерь беженцев, где его и расстреляли прямой наводкой какие-то палестинские боевики. На этом история Зоара Альперона собственно и кончается. Армия повторила запрет на въезд на территории, а поселенцы, которые как раз собирались основать новое поселение недалеко от места теракта, назвали его именем погибшего. На вершину холма были привезены два каравана
[208]
, в одном из которых поселились три ешиботника
[209]
.