— А это нужно тебе?
— Не знаю я, чего мне нужно. Мы летим, а летим ли мы? Если летим, то куда, милый? И мы с тобой — мы ли это или кем-то придуманные фантомы, призраки призраков, которых нет нигде и, главное, никогда не будет и не может быть никогда. Вот так-то, милый. Вот поэтому мне нужно в моей любви прикосновение. Вот поэтому-то мне нужно, чтобы ты мужественным и твердым входил в меня, глубоко входил, так, чтобы я почувствовала всем основанием своего женского существа нежное начало твоего твердого мужского существа. Так, чтобы ты понял, что уж дальше тебе нет ходу, а я бы поняла, что отступать некуда и надо мне покоряться.
— Все это, Ревекка, могло иметь место только там…
— Я знаю…
— А здесь нам это совершенно не нужно. Я вот смотрю на тебя, и мне от радости видеть твое лицо, твою одежду, вот эту розовую блузку и даже маленький носовой платочек твой, что торчит вон из того тесного рукава, — от великой, величайшей, сладкой, сумасшедшей, пронзительной, горячей, жгучей, потрясающей, неимоверной, высокой, высочайшей радости делается в тысячу раз лучше и сильнее быть на свете — о каком бы свете ни шла речь, моя хорошая. И я призываю тебя забыть все, что делало нас счастливыми на бренном, веселом, животном уровне земной жизни…
— Нет, Октавий, — прозвучал ответ, — нет, такое я забывать не хочу. Я хочу любить, как животные.
— Но ведь ты так и любишь! — воскликнул летевший рядом с нею милый друг. И я так люблю! Нам же и это дано мысленно испытывать. В чем дело? Мы же теперь во всем СВОБОДНЫ! Мне конвоиры велели идти вперед, к яме, и я пошел, а дальше я ничего не помню… Очевидно, пожалев меня, кто-то из двоих, вида которых, их человеческих лиц я не разглядел, неожиданно выстрелил мне в спину. И вот теперь я встретил тебя — и как славно, как все хорошо кругом, и ничто, ничто не мешает мне смотреть на тебя, быть с тобой рядом…
— Нет, Октавий, нет… Мне что-то мешает все-таки.
— Так что же тебе мешает, дорогая?
— Ах, точно не знаю… Может быть, деньги?..
— Какие еще деньги? Забудь о них, Ревекка! Обо всех деньгах на свете забудь — они остались там, за границей… О каких таких глупых и ничтожных деньгах здесь может идти речь?
— Не здесь, миленький мой, а там, за границей… Деньги большие, не глупые. Наследственный капитал, собранный многими поколениями моего древнего рода, сведенный в ассигнации русских банков. Из уважения к нему я не могу бросить деньги на кого попало. Они зовут меня.
— Но, Ревекка, какое тебе дело теперь до всей этой заграницы? Пусть там расстрелы, ассигнации, насилие и тому подобное — а нам-то здесь зачем все это? Даже вспоминать такие слова?..
— Дорогой мой… Любимый мой… Я должна все же вернуться туда. Что-то намного сильнее моей радости видеть тебя, быть с тобой призывает меня вернуться. Ты остановись здесь, замри на месте и жди, а я полечу обратно. Но я обязательно вернусь. Мы должны снова увидеться, я этого хочу, и я вернусь…
— Нет, расставаться с тобой я больше не намерен. С меня достаточно и того, что жизнь на земле я умудрился прожить без тебя. Я тоже вернусь с тобою туда.
То ли вода из святого родничка помогла, то ли судьба была такая, но молодую еврейку, в некий час ее тифозных страстей показавшуюся уже умершей, лежавшей беззвучно и бездвижно с заострившимся белым носом, уставленным высокой горбиной к потолку, с выпуклыми голубоватыми полукружиями закрытых век — уже мертвую, считай, которую нужно закапывать в землю, вдруг пробил легкий и трепетный дух жизни. Ресницы ее вздрогнули, и Ревекка распахнула глаза, которые несколько дней были плотно закрыты и лишь безжизненно обозначены мохнатыми ресницами, словно засохшее озеро камышами. Шура заметила движение глаз в самую последнюю минуту перед тем, как выходить ей из дома, — решила вызвать из городской управы специальную похоронную фуру, вывозившую тифозно сгоревших людей за мост, на специальное кладбище.
Деньги в большущей ивовой корзине, колоснике, томившиеся от безделья у нее на печке, внушили ее простенькому сознанию, что это Бог дал их, и если девушка умрет, то деньги станут ее, Шурины; но если она хоть на палец поспособствует той умереть, то выйдет грех, и тогда она, Шура, будет страшно наказана, к примеру, тоже заболеет тифом или ребенок ее умрет. Так что надо будет до конца и как можно лучше ухаживать за больной, может, она и выздоровеет, а может, и нет, — во всяком случае, ее ждет смиренная награда, а не грех похищения чужих денег и к тому же откровенное пособничество лютой болезни в ее убийстве молодой девушки.
Словом, деньгам удалось заставить простую христианскую душу послужить им, вступившим с опасной болезнью, да и, пожалуй, с самой историей — с ее революциями и гражданскими войнами — в отчаянную борьбу за свое выживание. Ибо стадо денег, как и стадо скотов, не может быть без пастыря, они тоже подвержены гибели и погибают без хозяйской заботы… Их смерть почти такая же, как и у всякой живой твари, — если они лежат на одном месте, не двигаются, не растут, а потихоньку истлевают, значит, деньги мертвы. Желая жить долго и благополучно и наращиваться, денежные массы всегда ищут хорошего хозяина, а в данном случае они почувствовали — когда их бросили в старую корзину, пропахшую луком, и задвинули в дальний угол на печной лежанке, на голые кирпичи, — что такой новый «хозяин» для них не подходит. И они принялись действовать…
Шура достала пачку бумажек из корзины, сходила на рынок и купила много хорошей говядины, которая шла по немыслимой цене, однако вдова денег не пожалела.
А когда ее заботами подопечная Ревекка быстро пошла на поправку и коротко обрезанные волосы ее стали также быстро отрастать и начали уже курчавиться, однажды в августовском саду, райски изукрашенном густым плодовием созревающих яблок, слив и груш, в самом уголку сада под старой раскидистой полузасохшей яблоней, — однажды утром Шура увидела лежавшего без памяти раненого человека. Это был Андрей, белый офицер, расстрелянный красными армейцами под уездным городком, где проживала Ревекка. Что его зовут Андрей, она узнала от него же самого много времени спустя, когда он пришел в себя, — но то, каким образом попал в ее сад после своего расстрела, этого он не мог поведать.
Шура безропотно принялась ухаживать за двумя больными, перетащив в дом раненого офицера на волокуше из рогожного мешка, в котором раньше перевозили древесный уголь и который был брошен посреди двора теми, что увозили казненную старую хозяйку. И вот офицер вскоре начал приходить в себя и выздоравливать вопреки тому, что он должен был умереть со сквозной раной в спине и груди, которой Шура и перевязывать даже не стала, будучи уверенной, что она смертельна, — женщина лишь промывала ее водой из святого родника.
Хроменькой вдове было явлено видение, когда она однажды поутру, часов в десять, уже накормив и подмыв Ревекку, похожую после болезни на бледный скелетик, перешла в соседнюю комнату и закончила также возиться с беспамятным раненым офицером, пошла к двери с кувшином и мокрым полотенцем в руках. Что-то ее заставило обернуться назад, словно окликнуло. Она увидела, как над человеком, который был подобран в саду одетым в простреленную офицерскую форму и потому лежал теперь в постели на правом боку совершенно голым, ибо всю его окровавленную одежду Шура стянула с него и кинула в стирку, — над обнаженным человеком с двумя ранами, в груди и спине, повисла в воздухе ее подопечная девушка. Но это был не тот бледный и стриженный наголо скелетик, который она ворочала одной левой рукою, а барышня с пышными темно-рыжими волосами, одетая в длинную зеленую юбку и розовую блузку с тесными рукавчиками. В тихой полутемной комнате с занавешенными окнами, где под невысоким потолком простору было не так уж много, эта плававшая в воздухе фигура в длинной юбке умудрялась как-то еще и кружиться, и реять над лежавшим на кровати человеком, словно большая волшебная рыба, неспешно рассматривающая под собою на дне примеченную ею добычу. Тончайший легкий газовый шарфик, перекинутый через ее плечо, вился вслед за девушкой и воздушными своими изгибами отмечал прихотливый полет своей владычицы. Простодушная вдова и не обомлела, и не заорала со страху — она лишь вновь отвернулась к двери и, больше не оглядываясь, тихо удалилась из комнаты.