Прокаженные на земле с древних времен человечества были отдельным народом, они уходили от своего прежнего племени, нации, государства и оказывались в какой-нибудь из замкнутых обителей, которых было разбросано по всем странам неучетно сколько и не всегда известно — где. Потому что многие из этих лагерей прокаженных становились вдруг совершенно невидимыми для остальных людей существовавшая колония однажды вдруг исчезала, словно ее никогда и не было на этом месте, и все ее обитатели также исчезали, мгновенно переходя на какой-нибудь уровень тонкого мира. Колония, в которой оказались А. Ким и принц Догешти, была еще промежуточной, в своем развитии подошла к самому началу исчезновения из мира видимых вещей. Состояние это было пока неустойчивым, и в отдельных своих частях убежище то исчезало, то вновь тут же возникало со всеми своими строениями, оборудованием и людьми в них.
Основателем данной колонии был дед Василия Васильевича Жерехова, пригласившего гостей в этот полупризрачный поселок особенных жителей земли. Дед Жерехов, кстати, тоже Василий Васильевич, успел исчезнуть еще в прошлом веке, но сила его влияния была еще не настолько большой, чтобы распространить возможность физического исчезновения и на других своих подопечных, и на весь маленький град прокаженных, и эту возможность зарабатывали последующие поколения Жереховых, все Василии Васильевичи. Нынешнему, очевидно, дано было завершить эзотерическое дело этой колонии.
Когда он ввел спутников в центральный дом с высоченной, на три уровня, мансардой под крутой двускатной крышей, то в широком помещении первого, наземного, этажа стали попадаться навстречу люди в белых балахонах, и все они ласково здоровались со стариком одинаковыми словами приветствия: «Здравствуй, бачка, миленький Василь Васильич!» А он так же приветливо отвечал им: «Здорово, ребята, здравствуйте, девочки!» И вдруг опять наступило, должно быть, некое промежуточное состояние — все вокруг исчезло. Догешти и писатель вновь остались одни возле старика, растерянно озираясь, а он только улыбнулся им — поджатыми губами, чуть сузившимися глазами — и молвил:
— Ничего, товарищи, немного подождем. Вы их снова всех увидите.
…Когда и на самом деле минут через пять необычайно томительного и непонятного ожидания, во время которого все трое почему-то старались не глядеть друг на друга, потихоньку отворачивались в разные стороны; когда вдруг окружающий воздух словно начал густеть, становиться матовым, терять прозрачность, а потом в одно мгновение вновь все предметы и люди убежища материализовались в прежнем виде, этажи здания взгромоздились друг на друга, больные задвигались вокруг, и трое пришедших вновь оказались внутри «швейцарского горного дома», — тогда и воскликнул писатель А. Ким, не могущий больше молчать:
— Я должен бы отдавать себе отчет, что все это происходит во мне, в моей убогой маленькой головенке, которая размером чуть побольше, чем у муравья. Но что я должен думать насчет того, что вот стою перед вами, и разговариваю с вами, и дивлюсь на это фантастическое «промежуточное состояние», в котором предметы видимого мира то исчезают в пустоте, то снова вываливаются оттуда? Кто кого породил, Василий Васильевич, — вы меня или я вас всех с вашими исчезающими домиками и людьми в белых балахонах?
— А представьте себе, мой дорогой друг, что ни вы меня не придумали, ни я вас не породил силой своего воображения, — отвечал, усмехаясь, как всегда, одним изгибом узких губ и чуть заметным сужением глаз, Василий Васильевич. Представьте, что всякое воображаемое существует, и тут ваша голова ни при чем — она лишь озвучила словами то, что существует само по себе. Так что не волнуйтесь особенно, вы ни в чем не повинны, и вам ничто не грозит. А мы с вами, кстати, уже встречались — в вашем совсем еще недавнем прошлом.
— Когда? Каким образом, Василий Васильевич?
— А в одном вашем киносценарии, потом ставшем кинофильмом, я говорил вам как раз об этом. О самой главной странности этого мира, в котором мы с вами пребываем. О том, что он есть вроде бы — и вместе с тем его вовсе нет. Вспомнили?
— Да, но вы там у меня были сельским учителем, Василий Васильевич. Старым сельским учителем. А теперь… вы не тот.
— Что же вас смущает? Не тот. Пусть. Но так и должно быть. Ведь там, в кинофильме, я ведь умер, кажется? Упал на землю и умер, выйдя из леса на поляну. Грибы из корзины рассыпались по траве…
— Так оно и было… И разговор этот происходил после. Я имею в виду разговор о том, что мир этот, в котором мы с вами пребываем, существует самым убедительным образом, в то же время его как бы и нет. Но разговаривали вы не со мною, Василий Васильевич. Вы разговаривали с человеком, героем фильма, во время его сна, он уснул, сидя в кресле возле гроба, в котором вы покоились… Это был персонаж из моего сценария.
— Вы ничего не поняли, хотя сами и написали те знаменательные слова в киносценарии. Не поняли того, что не было отдельно вас и вашего выдуманного персонажа. Вы были одно целое, вот как и мы с вами сейчас. И если вы хотите утверждать, что меня нет, вы тем самым невольно утверждаете, что и вас самих нет.
— Но ведь, наверное, так оно и есть, — смущенно отвечал писатель. — Я совсем не уверен, что аз есмь… Скорее всего, существует некто, о котором могу сказать только одно — что он никакой…
— Да ведь и весь мир, дружочек, никакой! — оживленно воскликнул Василий Васильевич, подходя близко к Догешти и бережным, ласкающим движением прикасаясь к его плечу. — Объясните, пожалуйста, вашему спутнику, что в нашем мире, состоящем из нематериальных слов, все действительное будет только таким, каким выстроят эти самые слова. И чем совершеннее окажется их гармонический строй, тем данный мир будет прекрасней.
Принц Догешти с благодарностью за внимание отвесил церемонный поклон старику и с улыбкой на своем сияющем чернобровом лице ответил:
— Давно я уже чувствую, как господину писателю затруднительно признать одно обстоятельство. Что человек, воображающий нечто совершенно СВОБОДНОЕ, и сами предметы его свободного воображения — вдруг оказываются равнозначными. А господина-то писателя беспокоит вопрос приоритета! Ему кажется, что он некий демиург или по крайней мере, что он смеет дерзать на такое положение, — и это страшно пугает господина писателя. Ведь на самом-то деле, как мы видим, он человек смиренный и робкий. Если не сказать — боязливый. Страх мешает ему быть СВОБОДНЫМ и в полной мере воспользоваться дарованным ему небесами талантом. И он никак не может установить достойных отношений с героями своих произведений — он им не вполне доверяет и даже чего-то втайне опасается с их стороны. Может быть, он совсем не способен понимать природу высшей свободы, поэтому и сам никогда не станет СВОБОДЕН?
— Не будем, дорогой мой, так мрачно смотреть на нашего автора. Ведь что ни говори, но через его мозг и сердце прошли и выстроились все эти слова, что обрисовывают и нас с вами. Но если он когда-нибудь поймет, что своим возникновением в словах мы не всецело обязаны ему — далеко не ему одному, скажем, — то жить и работать на свете господину писателю будет гораздо легче.
— Неужели вы полагаете, что я такой круглый дурак и ревнивый автор и что опасаюсь того, насколько мои персонажи будут зависимы или свободны от моей воли? И что при этом не будет учтена моя собственная творческая воля? Да если хотите знать, я смертельно устал от этой пресловутой свободы воли. Куда только не заносила она мою скромную душу, каких только тягот и лишений не испытал я во имя ее. И мне надоело мучиться! Хочу радоваться творческой жизни, как радуется своему простенькому существованию каждая пичужка, не знающая никаких истин. И вы, мучительные для меня персонажи моих книг, — разве вы не были СВОБОДНЫ быть такими, какие вы есть? Разве хоть одного из вас я кастрировал во имя лживой идеи или воссоздал в словах не живой душою, а куклой с набитым ватой животом? Принц Догешти! Вот вы появились у меня совсем недавно. И что же — вам неуютно общаться со мной? Вы испытываете какое-нибудь давление с моей стороны? Вам, наконец, интересно было пойти со мною в это путешествие или не интересно?