Я ведь тоже любил когда-то… О, как сакраментально звучат мои слова! А ведь за ними — мучительно прожитая жизнь, дикие страдания. Человечество гибнет у нас на глазах, гибнет при собственных родах — оно корчится в родовых муках, производя на свет само себя из себя самого. Эти муки длятся уже немало, может, сто тысяч лет, а мы все еще не разродимся окончательно. Кажется, ребеночек пошел ножками вперед, и это грозит бедой… Вы верите, что у человечества есть благополучное будущее? Не верите? А ведь нельзя не верить — даже пес верит, иначе бы он лег на дорогу и подох. Нет, вы втайне верите и всегда верили, поэтому и смогли дожить, пардон, до седых волос.
Все это так, но сегодня я пришел к вам с разговором особенным, с предложением необычным. Я многое знаю о вас, Лилиана Борисовна, потому что неоднократно перевоплощался в вас, хотя это, признаться, не доставляло мне особенной радости. Вы зверь очень хищный, но из всех оборотней на свете я могу обратиться только к вам, потому что вы, именно вы с неслыханной силой и мукой полюбили подлинного человека, одного из редких представителей далекого будущего. И ваша любовь, вначале безобразная, потом прекрасная, совершенно преобразила вас, и вы уже совсем не то, что были раньше…
Ваше замужество? Оно, скорее, явилось попыткой уснуть, проспать мучительный остаток жизни, когда вы поняли, что призрачный Митя, уже не принадлежащий ни к какому времени, не может быть вашим мужем, супругом в обыденном смысле этого слова. А ведь до этого вам казалось, что, если б можно было, вы согласились бы держать у себя в комнате гроб с телом Мити — лишь бы оставался он недоступным тлену. На самом же деле, когда воскресший Митя явился к вам — живехонький, во плоти, моргающий своими акутинскими глазками, — вы не вынесли испытания высшей любовью и, вновь пожелав низшей, отослали Митю путешествовать по прошлому, а сами смиренно вышли замуж за строителя Житинева. Теперь же, после его смерти, вы вознамерились уединиться здесь и ждать возвращения Мити. Но на горизонте появился новый парус одинокий — Державин Кузьма Иванович… Вы покраснели, вы смущены, ах, не трясите сердито головой, я ведь все видел, стоя за сараем, я имел возможность наблюдать за вами, пока вы сами еще не видели меня. А знаете ли вы, Лилиана Борисовна, как много можно угадать в человеке, подсмотрев его тайно, в ту минуту, когда он уверен, что его никто не видит? Какими глазами вы смотрели на этого человека… Я хотел бы, чтобы на меня хоть когда-нибудь так посмотрела женщина… Но сказать ли вам, чем все это у вас кончится? Предрекаю, пророчу, да, у меня дар ясновидения.
А кончится вот чем. Вы, разумеется, постепенно приручите этого чудака, одинокого бобыля, и он станет бывать у вас все чаще. И однажды летним вечером после чая да рюмочки вы настолько славно с ним поговорите, что сумеете убедить его в необходимости совсем остаться у вас.
Посмущавшись, повздыхав, Кузьма Иванович промолвит; «А что, понимаешь ли… Старость не за горами, это ты права, Лилиана Борисовна», — и полезет из-за стола. Он скроется вот за этой занавеской, сядет там на вашу кровать, и вы услышите стук брошенного на пол сапога. Волнуясь и трепеща, вы разденетесь вот здесь, бросите платье на этот стул и, шлепая босыми ногами, тоже пройдете за занавеску. Но именно с этого мгновения вам откроются всякие неожиданные стороны в сущности Кузьмы Ивановича Державина, о которых вы сейчас и не догадываетесь. Во-первых, вы не увидите за занавескою ни самого Кузьмы Ивановича, ни его сапог, которые, как вы слышали, он с грохотом сбросил с ног. Ни столяра, значит, и ни его обуви — а только раскрытые в полумглу вечера створки окна и далекое обручальное кольцо месяца, наполовину выставленное из-за лиловой длинной тучки. Вся вспыхнув, вы тоже броситесь в одной рубахе к окну, вмиг перемахнете через подоконник и окажетесь в росистой траве, среди трелей ночных лягушек. И тут увидите, как вон за тем забором, по тому бугорочку мчится длинноухий заяц, прижимая к груди сапоги. Увы, Лилиана Борисовна, предмет вашего нового увлечения окажется обыкновенным робким зайцем, которого не так-то легко настигнуть, ибо у него длинные и резвые ноги… Вот какое приключение ожидает вас в недалеком будущем, уважаемая Лилиана Борисовна…
Так закончил мой посетитель свое пророчество, и надо сказать, что оно в точности сбылось — и сапоги были, и лягушачье пение за окном, и лишь о тумане он ничего не сказал, о низком вечернем тумане, который стлался за огородами, и убегающий от меня Кузьма Иванович то и дело с головою нырял в этот туман, подбирая, видимо, оброненную на бегу обувку… Я вернулась тогда в избу, обогнув ее со стороны двора, где был запасной вход через дровяной сарай (вход в дом с улицы был заперт изнутри), босые ноги мои были мокры от росы и горели от ожогов невидимой в темноте крапивы. И, потирая свои бесславные жгучие раны, я сидела в темноте избы на кровати, смеялась и плакала и вспоминала пророчество белки.
Мой давний гость был прав. Да, я не должна была забывать Митю. Не должна, по крайней мере, пытаться делать это вопреки велению своего сердца. А оно повелевало мне принять то, о чем говорил…ий: вечное ожидание, готовность Пенелопы; предпочтение вдовьего отшельничества всему остальному; спокойное устремление к великому молчанию, которым обычно завершаются ночные жалобы одиноких вдов. Гость меня учил: не пытайся уйти от самого страшного своего поражения, не скрывай его ни перед людьми, ни перед самим собою. Знай, что все самые великие твои поражения достойны лишь мимолетной улыбки, когда ты сможешь вспомнить о них у рубежей этого бытия. И хотя тебе пока неведомо, сможешь или не сможешь вспоминать о былом, оказавшись по ту сторону, но тебе дана возможность сейчас, пока жива, мысленно перейти через роковой мост, оглянуться назад и тихо улыбнуться всем своим прошлым ужасам, тревогам, страхам и проклятьям. Не забывай Митю, наставлял меня…ий, жди его возвращения и, спокойно храня верность одному из самых лучших людей, постепенно сама станешь человеком, освободишься от всего звериного. А когда это произойдет — незримо для всего мира, безо всякого постороннего свидетельства, — ты достигнешь своей цели и сможешь быть всегда вместе с тем, кого ты любила великой любовью.
И я тогда не знала, сидя в темноте на кровати и потирая пальцем крапивные ожоги на ногах, что именно таким путем — через пронзительную телесную боль и плотскую маету, водворяется в нас духовность и происходит очеловечивание. Впоследствии я испытала еще немало боли и маеты, пока однажды не поняла, что таким образом угнетается мой родной зверь, в котором сижу я со своей душою. И освободиться я могла, подобно Красной Шапочке, только тогда, когда разрежут чрево бедному зверю. А он усердно, жадно, тревожно и ежедневно заботился о насыщении, искал убежища, ложился отдыхать и неотвратимо старел, понуро двигаясь к смерти.
Я нечаянно обрезала палец, когда чистила морковь, полоснула ножом по пальцу — и это было одной из самых незначительных моих попыток вскрыть оболочку зверя и выйти вон. В другой раз я несла на спине пол-мешка картошки, споткнулась о порог и упала, налетела лицом на край ведра, рассекла лоб и скулу, и хлынувшая кровь залила мне глаз, залепила ресницы. Я лежала на полу рядом с горкой упавшего мешка, ведро откатилось в сторону и почти исчезло под кроватью, я охала и плакала, зажимая рану рукою, и мне было горько и ужасно подумать, что я одна осталась под старость, и кровь налипла к щеке, словно мокрая тряпка. Нет, никогда зверь не бывает одинок, как бывает человек, и если зверь нечаянно рассечет морду о ветку или камень, ему и в голову не придет мысль о надвигающейся старости. Это оно, сугубо человеческое, на миг выглянув из пореза кровавой раны, могло в тусклом отблеске ведерного дна, еле видимого в темноте под кроватью, узреть чудовищный зрак враждебного бытия. Я плакала, размазывая по лицу кровь и слезы, и яростно спорила с давнишним своим посетителем, который призывал когда-то меня изгонять из себя зверя и оставлять только человеческое. Я не знала, как ему самому удается это, а мой человек копошился на полу и, стоя на четвереньках посреди комнаты, рыдал, распустив губы, мокрые от слез и натекшей крови. Я плакала одна в своем доме и ничего другого не могла сделать — даже умыться и перевязать рану.