И правда, я сблизился с Георгием настолько, что иногда, кажется, и сны видел вместо него, или за него, или — просто его сны, уж и не знаю, как назвать; так мне приснилось однажды, что австралийская миллионерша сбривает мне волосы на голове с помощью старого веника и упорно называет меня Жоржем; а после, когда мы расстались насовсем, я в любую минуту способен был перевоплотиться в него, где бы он ни был.
Мы закончили свой утренний пленэр на Крымском мосту и, воспользовавшись тем, что был воскресный день, отправились навестить космического живописца Корнея Выпулкова, с которым познакомились зимою, вернее это Георгий познакомился, а я присоединился к ним позже.
Георгий как-то проходил зимним днем по Трубной улице и вдруг увидел человека, спокойно шагавшего босиком по обледенелому тротуару. Заинтригованный, Жора пошел следом и наблюдал, как тот подошел к табачному киоску, купил пачку «Шипки», тут же закурил сигарету и, дымя ею, отправился назад. Жора продолжал следовать за ним, а тот, остановившись возле какого-то одноэтажного, замученного своей дряхлостью, облезлого дома, подождал своего преследователя и молвил преспокойно: «Хочешь, набью тебе морду?» — «Нет, ответил Жора, — я этого не люблю». — «Ты что, художник, что ли?» — спросил чудак, шевеля густыми бровями; одет он был в черный свитер с продранными локтями и в дешевые отечественные джинсы; волосы его были аккуратно, коротко пострижены, но булыжная челюсть, самая крупная часть его лица, была покрыта свирепой щетиной. «Студент пока, — скромно ответил Георгий, — а откуда ты знаешь, что я художник?» — «Пойдем, поделюсь своим интеллектом», — не ответив на вопрос, сказал тот и направился к двери, которая, осев и вмерзнув в лед, не закрывалась.
Когда через несколько дней и я пришел к нему вместе с Георгием, Выпулков произнес, едва успев взглянуть на меня: «Это забавный зверь! Ничего, можешь присутствовать». В комнате, совершенно нетопленной, все углы были завалены холстами, рулонами картона, пустыми бутылками; посреди комнаты стоял мольберт с огромным холстом; на стенах висели картины и рисунки, каких я еще не видывал; половину одной стены занимало громаднейших размеров зеркало, помутневшее от времени. Меня поразила картина, висевшая на ближайшем простенке между окнами: изображено было шаровидное тело, на котором торчало множество грудей с крупными бурыми сосками, вокруг шара в сложных ракурсах и позах располагались летающие людишки с плачущими физиономиями и широко раскрытыми ртами. «Эта картина называется „Держись сиськи“», — замогильным басом сообщил хозяин, стоя к нам спиною и счищая ножом с палитры засохшую корку краски.
Я осмотрел другие висевшие картины; живопись была просто чудо, цвет поражал своей необычной выразительностью и безукоризненной гармонией. Мне стало понятным благоговейное потрясение Георгия и его бесконечные: «Нет, этого я тебе не могу рассказать. Сам увидишь», — чем он интриговал меня все последние дни. Я смотрел, чувствуя, что, кажется, понемногу схожу с ума. «А это называется: „Вечерняя звезда смотрит твою слепую кишку“», — вдруг услышал я и вздрогнул. Передо мною было средних размеров полотно: вечереющее, зеленоватое небо, внизу город смутной полосою и над ним невнятные по контуру, реющие фигуры не то женщин, не то ангелов, а между ними, чуть смещенная в сторону от центра картины, мерцала одинокая звезда.
«Над чем вы теперь работаете?» — спросил я у маэстро, который был на сей раз не босиком, а в белых валенках с нашитой на пятки кожей, в меховой облезлой шапке, завязанной под мощной челюстью. (Как узнали мы впоследствии, Корней Выпулков ходил босиком и без шапки в том случае, когда накал интеллекта в нем бывал слишком высок, и, наоборот, укрывал голову и держал ноги в тепле, если падал творческий тонус.) На мой вопрос он долго не давал ответа, обдумывая что-то, затем обернулся ко мне, застенчиво сверкнул глазами и произнес: «Ты зверек безобидный. Можешь называть меня Корнюшей. Я вас обоих научу пить через ноздри».
С этим он удалился из комнаты и вскоре принес откуда-то ведро с водой, в которой позвякивали хрупкие льдинки. Поставив на табурет ведро, маэстро снял шапку и, нагнувшись, погрузил голову в воду, отчего часть ее, переполнив сосуд, выплеснулась через край. Однако вскоре эта вода на наших глазах стала убывать, раздалось хлюпанье и бульканье, и, выдернув голову из ведра, странный хозяин предстал перед нами с трогательной детской улыбкой на мокром лице. «Что, — сказал он, — попробуете?» — «Нет, спасибо, — отказался Георгий. — Я человек южный. Мне и так холодно». — «Значит, — изрек Корней, — из тебя не получится космический художник». — «Что это значит?» — осторожно спросил я. «Надо пить ноздрями холодную воду, тогда никакая земная зараза к тебе не пристанет», — объяснил Выпулков.
С того дня мы стали время от времени навещать космического живописца, и он делился с нами своим интеллектом. Его он полагал самым главным в себе, а чувство цвета, опыт, мощный рисунок и прочее он считал пустяками, недостойными внимания. Для него первым делом было не задумать и написать картину, а, после того как она как бы сама собою напишется, угадать в ней таинственный смысл, расшифровать волю космических сил и, исходя из этого, дать название картине. Вот этому процессу — придумыванию названия — Выпулков придавал наиглавнейшее значение. И весь художнический трудовой процесс он рассматривал лишь как необходимый подступ, земной разбег перед воспарением мысли в небеса.
Написав очередную картину, он мылся в бане, чистенько брился, надевал шапку и валенки и надолго усаживался перед мольбертом, на котором стояла новая работа. Начиналась самая ответственная часть творчества, которая порой тянулась гораздо дольше, чем созидание полотна. Корней Выпулков ждал указания космических сил, и это ожидание могло быть настолько сосредоточенным и напряженным, что, бывало, крысы выползали из углов и начинали бегать по мастерской, взбирались на мольберт и, удивленно поглядывая на застывшего художника, прогрызали дыры в шедевре, а он даже не замечал этого. Так, последнюю работу он кончил в январе и до самой весны обдумывал ее название, которым стало: «В метрополитенском саду бал». Об этом мы узнали, придя к нему в тот день, когда писали этюды у Крымского моста.
— Что значит в саду? — позволил себе сомнение Георгий. — Я еще мог бы понять, если бы ты сказал: в аду. В аду метрополитена.
— Мало ли чего ты еще не способен понять, — равнодушно отвечал космический художник, усталый после завершенной головной работы, которая длилась почти два месяца без перерыва.
— Созвучие так и напрашивается, — настаивал Георгий.
— У меня не напрашивается, — возражал Выпулков. — И вообще, чего ты сюда пришел? Все равно ведь ничего не понимаешь.
Перед нами на мольберте стояло громадное полотно, исходившее багровым сиянием, подобно тому как мерцают угли потухающего костра, сверху подернутые патиной пепла. И в этом мерцании угадывались многочисленные фигуры толпы, карнавального шествия, состоящего из огненных существ, внутренний жар которых постепенно остывает. Это был излет карнавала, его затухание к исходу праздника — глубочайшая печаль и спокойный философический трагизм, готовность принять неизменный переход огня в пепел, рассеяние жара в невнятной тьме подземелья. В центре картины был намечен эскалатор, по которому спускалась в остывающую полумглу вереница фигур, все еще раскаленных недавним пламенем карнавала. Картинапоражалакакой-то нечеловеческой внутренней силой, и Георгий, набравшись духу, решился выступить против этой силы.