С того дня я утроил свою бдительность и постепенно научился почти безошибочно отличать оборотней от людей. Чуткий инстинкт белки помог мне тут.
Я осторожен и, хотя многое знаю, предпочитаю знание свое хранить про себя. Я отлично вижу происки оборотней и всюду, куда ни ткнись, обнаруживаю следы их заговора. Но в беспощадной их войне с людьми я не могу быть ни на чьей стороне. Хотя я и сам зверь, — правда, мирный, не хищный, — я не могу быть с оборотнями в одной стае, и это из-за вас, любимая.
Но не могу я примкнуть и к подлинным людям, потому что сам не такой, как они. Во мне нет их беспечного, поистине божественного бесстрашия — я весь одержим, можно сказать, страхами. Мне не дано блаженной слепоты, когда, осиянные заревом бесчисленных мировых катастроф, они веселятся в хороводах, сочиняют оперетты и ходят друг к другу в гости. И, наконец, я больше всего боюсь смерти, насильственной или естественной — все равно какой, и этот страх, не преодоленный духом, не дает мне стать одним из подлинных людей. Одержимые бесами, терзаемые зверьми, вновь и вновь гибнущие в развалинах того, что сами пытаются возвести, — они ведут себя словно бессмертные, хотя имели достаточно примеров того, что вполне смертны. Я никогда не смогу быть таким прекраснодушным, ибо в основе моей сущности сидит недоверие — и к другому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир. Не смея поверить во что-нибудь чудесное, да и не способный к вере, корчусь, я один в ночи, как паук на дне пустого кувшина, куда нечаянно упал, и, вылупив в темноту глаза, жду неминуемой гибели.
Но все же есть во мне отличительные свойства, рисующие меня не столь плачевно. Есть навыки, дарованные от природы, делающие нас, белок, гораздо совершеннее и, пожалуй, счастливее людей. Вот у меня замечательное обоняние, и в столовой соседнего министерства, куда мы, издательские, ходим обедать, я с порога уже знаю, какие блюда приготовлены из наиболее свежих продуктов. Потянув носом, я способен различить все пять-шесть блюд меню, а мог бы угадать и сорок, если бы столько готовили. Одновременно я чую, как пахнет форменная гимнастерка обедающего дядьки-охранника и новенький портфель белолицего чиновника, заезжего командировочного человека; с тайным возбуждением вдыхаю аромат подмышек какой-нибудь невероятной красавицы, этих голубоватых, бритых, восхитительных лунок, тщательно промытых лосьоном. И в довершение всего я могу в чадном воздухе уловить тонкий, леденящий сердце, мятный дух пролетевшего над нами гонца-ангела, торопливо проследовавшего по своему маршруту мимо, неся кому-то радостную весть, счастливое письмо, зашитое в шапку.
Я легок своим небольшим телом, которым владею в совершенстве, и могу мигом взлететь по стволу к вершине самого высокого дерева. Несмотря на хрупкое телосложение, я практически всегда здоров, и быстрое телесное движение доставляет мне большое удовольствие. Я всегда бодр, внешне весел, общителен, и за это меня на работе любят, то и дело норовят выбрать в профком, в комиссию. А за то, что я совершенно не употребляю спиртного, ибо испытываю неодолимое к нему отвращение, издательская братия сначала негласно предала меня остракизму, но потом привыкла и стала относиться ко мне как к существу убогому и неполноценному. Не мне, маленькому зверьку, судить о человеческих слабостях и пороках, но когда я вижу хмельных бородачей, городских мужичков при галстуках и в модных замшевых пиджаках, елозящих бородами по столу в комнате худредов в гонорарный день, бессвязно и безумно произносящих какие-то слова, в которых, как муха в паучьих тенетах, бьется какая-то глухая досада или гневная обида, о, я не могу сказать, что человек разумный есть человек благополучный, дьявол все же попутал его! Ведь если бы всего на год воздержались пить — какая вышла бы экономия!
В глухой деревне глубочайшей провинции России, куда однажды забросила меня судьба в моих поисках натуры и тишины, в убогом магазине, выставившем на своих полках одни лишь рыбоконсервные продукты да плюс отвергнутые всюду изделия отечественной швейной промышленности, была в изобилии всякая водка, в том числе и «Сибирская», и «Пшеничная». Я задумался над тем, чья же внимательная забота наладила столь замечательное снабжение деревни спиртными напитками, — и предстал моим глазам мордастый, откормленный зверь, барсучок-толстячок, нешумный и аккуратный, с невнятными и ничего не выражающими глазами, в светлом парусиновом пиджаке, как-то очень благопристойно и форменно прикрывающем круглое брюшко. Ну а где мелькнет такой зверь, там мне делать нечего, да и поделать я ничего не смогу, лучше уж уйду на весь день в глухой лес, подальше от пажитей людских, обреченных на газовую духоту городов.
В лесу я преображаюсь и, вмиг забыв о всех навыках цивилизованного существа, лезу на деревья и принимаюсь скакать по ветвям. Натешившись вволю, я взбираюсь из макушку самого высокого дерева и надолго замираю, качаясь на гибкой ветке. Причудливый мир вершинного леса открывается моим глазам, я вижу сплошную зелень, колеблемую ветром наподобие волн морских, но эти волны, опадая и вздымаясь — находясь в размашистом вольном движении, — не теряют своего первоначального вида, вновь и вновь с мягким упорством самых стойких существ возвращаются к своим очертаниям. И я часами с упоением смотрю, на буйное движение, ничего не меняющее, на плавный бег, никуда не приводящий, благоговейно постигаю мудрое свойство гибкого зеленокудрого народа быть податливым и легкому напору ветра, и урагану, но, поддаваясь, сохранять себя в первозданном виде. И зеленая страна зыбкой лесной крыши чудится мне наполненной крылатым народцем эльфов, которые с щебетом и звонкими криками носятся по макушкам деревьев, шевеля не знающую пыли листву…
А какие я нахожу в лесу грибы! Когда в грибном автобусе мы, издательские, выезжаем под выходной, вечером, и ночное шоссе, ярко освещенное фарами бесчисленных «грибных» машин, гудит, как встревоженное чудовище, и в автобусе стоит шум, веселый говор, затеваются песни, я тихонько сижу, забившись в уголок, и всю дорогу мелко дрожу от возбуждения, предчувствуя свои подвиги на грибной охоте. Уже в лесу, когда публика затевает громадный до нелепости костер и, прикладываясь к сосудам радости, собирается веселиться ночь напролет, я незаметно отдаляюсь в сторону и вскоре уже бегу, счастливо пофыркивая, по прохладной, пахнущей грибной сыростью земле, над которой простирает свой шатер сонный черный лес.
Рассвет застает меня в зачарованном углу леса, затерянной поляне, куда нет другим доступа, там и ждут меня белые грибы, мои покорные подданные, и я беру с них богатую дань. С первыми лучами солнца, проникающими в хладные сумерки проснувшегося леса, я, бывало, уже с полной корзиной отборных грибов и возвращаюсь к нашей стоянке.
По пути я то и дело встречаю незадачливых грибников, опухших после бессонной ночи и возлияний, и корзины их пусты, как правило. С треском продираясь сквозь кусты, толпами бредут через лес, невольно пугающий их своей неприветливой хмуростью, звериными космами мхов и дикой путаницей валежника; лихо аукаются, подбадривая себя, и больше терзаются страхом заблудиться, чем ищут грибы. Долго не находя их, собираются в кружок и устраивают совещания, как действовать дальше, а после нешироко разбредаются и вновь принимаются вопить, призывая друг друга и нещадно топча грибы, которые торчат под их ногами. Им, бедным, неведомо волшебное свойство грибов становиться невидимыми для тех, кого они боятся или не любят, а не любят грибы всякого, кто не умеет в лесу вести себя подобающим образом и поднимает излишний шум, кто не способен понимать наивной, самолюбивой серьезности дремучего лешего, хозяина и властелина влажных чащоб, который захочет — даст добычу, а не захочет — так и ни шиша не даст.