Но я отвлекся — ушел от раздумий о самом себе. Я все еще порисовываю, именно порисовываю, не более того, и тоже тискаю кое-какие свои рисуночки в иллюстрированных журналах. И хотя я закончил училище, а потом Полиграфический институт и планы когда-то строил великие, теперь, примерно к тридцати годам, я окончательно успокоился на должности художественного редактора издательства. С тех пор как осознал я себя белкой, мне стало ясно, что в этом мире великие планы могут строить себе звери покрупнее, а такой мелкоте, как я, лучше пораньше найти себе место скромное, но надежное. Я так и сделал, и все хорошо, — однако мучают меня сны моей юности, сны о напрасной любви к вам, дорогая, и гнетет душу постоянный страх, что я когда-то был четвертым в списке директора и, значит, меня ожидает в конце концов то же самое, что и остальных… Хотя что, что может грозить мне, если я сам, добровольно, со всей истовостью скромного и знающего свое место субъекта отказался от всех притязаний таланта и стал одним из послушных тружеников мелкого издательства?
Мои определяющие качества. Я знаю не меньше других, но никогда не суюсь вперед. На художественных советах мой голос раздается очень редко, и если я выступаю, то, по заведенному мною обыкновению, говорю только что-нибудь касательно вкуса, деликатное и никому не обидное. К этому привыкли, и мои пассажи выслушивают всегда со снисходительным вниманием, как что-то не лишенное приятности, утонченности, но не решающее сути дела. Иногда мои речи служат приятным отвлечением от слишком разгоревшихся страстей и поводом для Кузанова отпустить какую-нибудь остроту, всегда, впрочем, безобидную для меня. И даже помощник Павла Эдуардовича, зам главного по текстовой части, некто Крапиво — существо свирепое и беспощадное, — относится ко мне с терпеливым равнодушием, как бульдог к чириканью воробья. А ведь не было почти ни одного работника издательства — начиная от курьера Лапшова, алкоголика, и кончая директором издательства Рокотовым, — кто бы не попробовал тупых клыков Петра Сергеевича Крапиво. Меня же, слава богу, миновала сия чаша.
Однажды я был нечаянным свидетелем такого неописуемого ужаса, что раз и навсегда зарекся подходить к заму главного ближе чем на пять шагов. Дело было во время затянувшегося худсовета, какого-то особенно неблагополучного, когда оба руководителя, и Кузанов и Крапиво, рвали всех в клочья, а оробевшая стая худсовета не смела ни в чем перечить и лишь с показным усердием дожевывала и дотаптывала очередного мученика. Случился на этом несчастном совете один поэт-частушечник, краснолицый крепыш с короткими седыми волосами, очень желчный и обидчивый. Крапиво сразу же залягал его встречную тему:
И в поцелуе таится яд.
Целуйся не с каждым подряд.
Речь шла о предупреждении венерических заболеваний, которые могут разноситься и при таком малосущественном акте, как поцелуй. Кузанов остался равнодушен, хотя темка была явно его (уж он бы изобразил такие «поцелуи», что волосы дыбом), Крапиво же побагровел, как клоп, и откинулся в кресле, словно возмущенный до глубины души римский патриций на форуме.
— Где это у нас, — нажимая на последнем слове, произнес Петр Сергеевич Крапиво, — где это, дорогой мой, видели вы у нас, чтобы целовались с каждым подряд?
— А я и не имею в виду, чтобы обязательно с каждым, — возразил маститый частушечник. — Вы что, не понимаете или нарочно не желаете понять? Я же совсем наоборот имел в виду, о том и плакат.
— Какой плакат, товарищи? — удивленно оглядел собрание Крапиво. — Разве может быть выпущен такой безнравственный и аполитичный плакат? Кого вы желаете призывать, чтобы не целовались с кем попало? Нашего рабочего? Нашу крестьянку? Они что, по-вашему, способны целоваться с кем попало, если вы их вовремя не призовете к порядку?
— Вы извращаете смысл моей темы, Петр Сергеевич, и делаете это умышленно, — закричал поэт, напружив мощный загривок и покраснев гораздо сильнее Крапиво.
— А вы, милый человек, развращаете нас, — весело осклабившись, промолвил Кузанов, и всем стало ясно, чью сторону он возьмет.
Приободренный Крапиво закрыл глаза, потряс головою, дрызгая мягкими щеками, а потом широко раскрыл глаза, в которых было величественное страдание.
— А стихи-то! Николай Николаевич, вы все же известный поэт, вас ли учить стихи писать? Но позвольте спросить, где же тут поэзия? Целуйся, да еще не с каждым, и еще — подряд! При чем тут подряд, я вас спрашиваю? Разве речь идет у нас о строительном подряде?
— О каком таком строительном подряде? — вскочил с места частушечник.
— Вот именно — о каком? — искренне удивлялся Крапиво, отворачиваясь от поэта и глядя на шефа.
Тот развел руками и приподнял верхнюю губу, что означало у него улыбку. Николай Николаевич подскочил к столу и выхватил из рук Крапиво листок с текстом.
— Нечего издеваться, — со слезою в голосе молвил он. — А стихи в порядке, н-не позволю!.. — Последнее он выговорил с трудом, впришепот.
— Полно обижаться, Николай Николаевич, мы же нэ дети. А стихи-то ваши, надо признаться, действительно не интересантны, — миролюбиво и отечески заговорил Кузанов. — Да и темка, скажем, не очень актуальна. Если бы нас интересовала такая тема, то нашлись бы, извиняюсь, и более авторитетные стихи. Помните, у Маяковского: кому и на кой ляд поцелуйный обряд, так кажется? Видите, и короче, и емче, и, главное, поэтичнее.
Раздались смешки, уважительные в адрес остроумного оратора и оскорбительные для Николая Николаевича. Осмеянный поэт пригнул седую голову в знак вынужденного смирения и медленным шагом, огибая стол, направился к выходу из зала заседаний. Но, проходя мимо Крапиво, не выдержал характера и ядовитым голосом произнес:
— Радуешься, вампир? Кровушки нашей попил… попи-ил!
Выпад был ужасен по своей бестактности и откровенной грубости, стол совета охватило глубокое оцепенение, и при всеобщем молчании Николай Николаевич с торжествующим видом покинул зал.
Крапиво дернул одним плечом, потом другим, посмотрел в потолок своими выпуклыми очами и, ни к кому в особенности не обращаясь, молвил тоном глубокого сожаления.
— Обиделся человек, кажется. Не принял критики. Придется его успокоить, беднягу. Вы позволите мне на несколько минут покинуть совет, Павел Эдуардович? — обратился он к главному.
Тот полуобернулся к нему, шевельнул рыжими кустиками бровей и выразительно потупился, достигая этим сразу трех целей: и разрешая удалиться, и выказывая старому своему соратнику глубокое сочувствие, и безмолвно воздавая должное его человеколюбию и чуткости. Сделав общий полупоклон, Крапиво удалился, браво выпятив крутую жирную грудь.
Мне как раз понадобилось взять некоторые бумаги, и я вышел вслед за Петром Сергеевичем. Проходя мимо директорского кабинета, я услышал шум и грохот и приостановился. Через дверную кожаную обивку просочились наружу какие-то странные ворчливые звуки и повизгиванья. Я дернул дверь, она оказалась не заперта. То, что я увидел, навсегда останется в моей памяти. Петр Сергеевич катал по ковру поэта-частушечника, схватив его за горло. Тот отчаянно брыкался, повизгивая, и работал четырьмя конечностями сразу, пытаясь, очевидно, распороть брюхо обидчику, но Крапиво, плотно прижав врага грудью и обхватив лапами, мощно наседал сверху, толкал его по ковру. Клочья пены летели в стороны, клыки с лязгом стукались о клыки. Но вскоре, приведенный в состояние полной беспомощности, Николай Николаевич принял позу покорности, то есть поднял все четыре лапки, подставил горло и, откинув на сторону голову, жалобно заскулил. Крапиво отклещился наконец и, грозно рыча, вращая покрасневшими глазами, встал над поверженным в кобелиную позицию и пустил две вялые старческие струи на изничтоженного противника. Тяжело отдуваясь, стал приводить себя в порядок, поправил галстук. А Николай Николаевич тем временем заполошенно дышал, высунув до полу язык, и преданными, умильными глазами смотрел на своего победителя. Я тихо прикрыл дверь и бежал, испугавшись, что меня могут заметить.