Белка песенки поет…
А. С. Пушкин
ЧАСТЬ I
Я сирота, отец мой погиб во время войны в Корее, а мать умерла от голода в лесу, сжимая в руке клочок бумаги, где было начертано имя ее мужа, офицера Народной армии. Рядом с матерью лежал я, трехгодовалый ребенок, меня подобрали крестьяне и передали в государственное учреждение. Очевидно, мать бежала со мною на руках, спасаясь от наступающего врага, и заблудилась в лесных дебрях одной из глухих провинций Северной Кореи. Неизвестно, сколько времени продержалась несчастная моя матушка в лесу, но если учесть летнее наступление американцев 195… года, то, очевидно, несколько месяцев — ее нашли уже глубокой осенью. Питалась она, должно быть, одной травою да кореньями, — даже у мертвой в стиснутых зубах была зажата горстка травы.
Я ничего этого не помню, и даже смутного облика матушки не возникает в моей памяти, как я ни напрягаю ее. Но зато совершенно отчетливо вспоминается мне, как по стволу дерева спустился рыжий зверь с пушистым хвостом, перебежал на простертую надо мною ветку и замер, сверху внимательно разглядывая меня. И в глазах белочки — а это была, несомненно, белка, которая в силу моей собственной малости показалась громадной, — светились такое любопытство, дружелюбие, веселье и бодрость, что я рассмеялся и протянул к ней руку. Дальше память вновь обволакивается туманом, в котором навсегда скрыта для меня подлинная история моего спасения. И все же неизменное чувство, что рыженькая белка каким-то образом оказалась главной спасительницей моей жизни, осталось во мне навсегда. Вполне возможно, что подобная уверенность происходит от мгновенного доверия, которое возникло с самым первым импульсом младенческой души, когда я лежал на земле рядом с мертвой матерью и протягивал руку к зверьку, чьи глаза были полны ясности и веселья. Как бы там ни было — но всегда при попытках вообразить безвестную матушку я вижу сбегающую по дереву белку, и она спешит ко мне, чтобы напитать первый миг моего существования надеждою и весельем мира.
Это единственное воспоминание, относящееся, как бы это сказать, к тому мифическому времени, когда мое существование было всецело в руках высших сил и не зависело от людей и от моей собственной воли; далее все, что удержала детская память, связано с годами, прошедшими на Сахалине в доме моих приемных родителей. Простые русские люди, оба всю жизнь проработавшие бухгалтерами, бездетные, они усыновили меня, как делали многие в те годы, когда в Советский Союз переправляли осиротевших в войну корейских детей. Я вырос в деревянном домике, обшитом «елочкой» и крашенном масляной краской, причем цвет дома менялся на моей памяти несколько раз, всегда делая его волнующе неузнаваемым: салатно-зеленым, весьма аппетитным, коричневым, строгим и серьезным, или голубым, как небеса. Детство мое, благодаря заботам и вниманию дорогих мне людей, чью фамилию я ношу, было вполне счастливым. Оно прошло на окраинной улице сахалинского поселка, среди сараев, поросших огромными лопухами, черных угольных куч, обязательных возле каждого дома, и под мирный лай дворовых собак, которые в пору моего детства бегали на цепи, прикрепленной за кольцо к натянутой проволоке, и содержались в конурах.
Дорогая моя, это была достопамятная эпоха перехода от деревенской жизни к городской, урбанизация утверждалась не сразу, шла последовательными путями и закономерно выдвинула промежуточный период — поселковую стадию жизни. В поселке, который иногда мог быть официально назван городом, наличествовали тихие сельские улочки и деревянные домики, воду брали из колодцев и обогревались печами. Человеческая жизнь, отражая эту промежуточность, была отмечена противоречивыми устремлениями, не могла, скажем, отказаться от надежд, связанных с огородом или с откармливаемым поросенком, похрюкивающим в сарайчике, но и не мыслила своего счастья без того, чтобы хотя бы раз, когда-нибудь, не окунуться в дым и чад города, побродить по асфальту, на котором ничего не растет.
Сам я давно живу в огромном городе — и хотя так и не привык жить на асфальте и бетоне, — но понимаю, что без этих каменных и железных гнездовий человеческого духа не произошло бы на нашей планете загадочного и — вполне допустимо — единственного во Вселенной явления. Генераторы энергии дивной ноосферы — наши Города пылают и светятся в ночи, раскаленные своим внутренним жаром, — и какому вольному мотыльку, залетевшему туда на приманчивый свет, удастся не опалить в огне своих крыльев?
Мне, хвостатому зверьку, нечаянно забежавшему на бетонные панели одного из самых крупных городов мира, пришлось испытать много дивного, ужасного, удивительного, и мое свидетельство жизни, изложенное просто, правдиво и подробно, могло быть весьма даже занятным и поучительным. Моим духовным порывом повелевает отнюдь не мелкое тщеславие поведать всему свету о своих приключениях. Нет. Но я не могу умолкнуть навсегда с подобающим мне смирением, потому что есть в природе такое неумирающее явление, как чувство неисполненного долга.
При жизни я любил вас, но ничего или почти ничего не сделал для своей любви, а должен был сделать все возможное и невозможное. И вот меня не стало я освободил то место в пределах земного воздуха, которое занимал. И что же? Дождливая ночь в городе, какая-то мокрая стена, оштукатуренная «под шубу», свет фонаря, падая косо, золотит ее. Вдруг промелькивает на ней черная тень хвостатого зверя — это я бегу по мокрой улице в вечной своей неутоленности. Стена, вдоль которой я пробегаю, кончается, и за углом дома я сталкиваюсь с человеком, который испуганно отпрыгивает в сторону, поправляя на носу очки. Что-то такое в нем меня останавливает, не давая промчаться дальше, я внимательнее приглядываюсь к нему — и замираю в великом удивлении. Передо мною стоит мой двойник, только одежда на нем другая и очки не такие, какие обычно я ношу.
«Что же происходит, — бормочу я себе под нос. — Или в этом городе я сошел с ума и уже галлюцинации начались?..» — «Ничего подобного, — отвечает двойник (и точно — моим голосом!). — По физическим законам, которые тебе известны, ты не должен видеть меня. Ведь я тот, кем ты станешь через много лет». — «А как же ты, — говорю, — вы-то как можете видеть меня?» — «Ну, прошлое нам доступнее, чем будущее», — усмехаясь, отвечает он. «И все же, — сомневаюсь я, — возможно ли подобное раздвоение? И в чем смысл нашей встречи?..» — «Никакого раздвоения, приятель, — был ответ, — я что-то вроде твоего плоского отражения в зеркале времени. А смысл нашей встречи в том, что я твоя будущая тоска, которая родится из той самой, что в эту минуту грызет тебя изнутри. Ты ведь сейчас бежишь в свое училище, на вечер, не правда ли?» — «Да». — «Веселиться, танцевать?» — «Разумеется». — «Ну, так не будет тебе веселья. В душе, на самом дне, лежит у тебя комочек яду. Он отравит всю твою будущую жизнь». — «Что же это за яд?» — спрашиваю я. «Звериный страх, — ответили мне, — вот как он называется. Ты так и не осмелишься стать человеком». — «Но мне совсем не нравится такое будущее, — отвечаю я, стараясь не выдавать своей досады. — Мне бы не хотелось знать о таком будущем». — «И все же смотри — вот оно перед тобой».