Я вошёл, зацепившись о высокий металлический порог большим пальцем правой ноги, которая была у меня не совсем послушной. Опухшее ниже колена берцо было гораздо толще, чем иссохшие, будто жерди, и словно удлинившиеся бёдерные части мои, где раньше, при жизни, красовались здоровые мускулистые ляжки, поросшие чёрными шерстистыми кущами волос — они одни и остались, длинные звериные полосы на костлявых, без мяса, обессиленных ногах. Вокруг меня стояли, тесно притиснутые костями к костям, удивительно похожие друг на друга, гладко обритые человеческие существа, с такими же глубокими провалами меж рёбер, как и у меня. Глаза у всех были одинаковыми, они не видели того, что было вокруг, вблизи, рядом, не видали других глаз, в которых также застыло глубокое внимание к сути того, что происходит. Каждая пара этих широко раскрытых, неподвижно замерших глаз жила самостоятельной жизнью последнего сверхнапряжения уже бесполезной человеческой души. Она у всех, обритых и заголённых для умерщвления, перешла в глаза, светилась в зрачках. Но это было полное бессилие огней, горевших в виду друг друга, — глаза гениев, охваченных вдохновением, были так же обречены на позорнейшую безответность Бога, как и сверкавшие чёрным огнём огромные глаза непросвещённого цыгана, который последним из нас вошёл в камеру — сейчас, только сейчас мне стало ясно, как и всем, сжатым стенами газовой камеры в плотный тюк скелетов, что всё уже выяснилось — вот сейчас, сей миг. И осталась та же изначальная тоска и правда: Я ОДИНОЧЕСТВО, — и больше нет ничего другого.
Внезапно сверху из дренированных труб полилась вода, холодная и неузнаваемая, словно иное — неизвестное — вещество, мучительным холодом стегнуло по оголённой коже бритого черепа, потекли язвящие струи вниз по коже, обегая костяные выступы и омывая глубокие впадины на телах полутрупов — в пахах струйки сливались в один утяжелённый поток, и вода неуклюжей водяной вервью шлёпалась меж расставленными ногами, тонкой плёнкой растекалась по цементному полу и уходила в дырчатые железные стоки. Погас электрический свет. Вода лилась ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы задействовала «Орхидея», и с трупов, находящихся в вертикальном положении из-за тесноты, была бы смыта кровавая рвотина.
После отключения воды заработала с гулом и воем сильная вентиляция, чтобы удалить ядовитый воздух из камеры, и вымытым холодной водою мокрым номерам стало бы нестерпимо холодно, не будь они столь тесно прижаты друг к другу. Когда вентиляционные гулы замолкли, постепенно удалившись по каналам труб и унеся с собою потоки резиною пахнущего воздуха, настало время тишины неопределимой длительности. Насвежо омытые, обритые, прижатые друг к другу скелеты тихо зашевелились, переминаясь с ноги на ногу, и я в темноте, сдавленный со всех сторон липкой массой мокрых тел, услышал, как зашелестели осторожные вздохи, дрожащие, затаённые, и странно мне было слышать эти звуки живых — ещё содержащих те чувства, которым научился человек за тысячелетия от духа Божия и которые сей миг в полной темноте газовой камеры были отвратительны и жалки своей абсолютной несостоятельностью.
Я понимал, как и каждый скелет, вздыхающий вокруг меня, что мы оставили свои бумажные пакетики с «мыльным порошком» на железном пороге и тем самым не дали задушить себя. Необъяснимым образом стало известно кому-то из нашей партии смертников, каково подлинное содержимое в пакетах из рыхлой бумаги, розданных каждому, и при входе несколько номеров, выстроившись в ряд перед дверью, молча забирали их из рук загоняемых в камеру, и каждый из них мгновенно всё понимал и так же молча отдавал пакетик. Лишь последний загнанный в камеру цыган попытался не отдать, спрятав его за спину. Но когда захлопнулась дверь и снаружи повернулся штурвальчик запора, десяток тощих рук взметнулись к цыгану, как разящие змеи, вцепились скрюченными пальцами в плечи, в горло, в лицо и руки — и почти мгновенно цыган был умертвлён, затем его заломили надвое, и его телом накрыли сверху пакеты с порошком, сложенные на пороге камеры.
В таком виде и узрели братья Бёмеры, Ф. и Б., незадачливый результат первой массовой акции по использованию нового газа: ровно настланные на металлическом пороге пакеты были накрыты сверху изломанным пополам трупом, который собою защищал порошок от случайного попадания водяных капель. Комендант и его брат-учёный стояли во главе небольшой свиты, состоявшей из вооружённых солдат охраны, двух офицеров из штаба химических войск, женщины-врача из научного института насильственного умерщвления, коллеги Ф. Бёмера. Женщина была ещё не стара, ей нравились грубые мужчины, такие, как этот комендант лагеря с перебитым носом; но когда приоткрыли стальную дверь и сразу же наружи вывалилась тощая, волосатая жердь ноги и перед всеми предстал лежащим на пороге в неестественной позе голый мертвец с застывшим выражением последнего ужаса на лице, она всё же смутилась и, потупившись, отвела взгляд в сторону.
Братья Бёмеры, оба толстенькие, лысоватые, стояли рядом и одинаково краснели — наливаясь румянцем с подглазья, затем краснея небольшими пятнами на щёках, а далее переходя в багровую красноту по шее и далее вниз — за ворот рубахи. Ф. краснел, чуть не плача от злой обиды, за то, что судьба опять наслала пакость и неудачу; Б. краснел от стыда за брата и от ярости, что снова тот совершил глупость исключительно по своему противному упрямству и, главное, других заставил поверить в эту глупость. Стоя перед распахнутой дверью газовой камеры, откуда валил тёплый пар с противным запахом мытых куриных тушек, братья начали злобно препираться, как бывало между ними всю жизнь.
— Тебе не газ изобретать, Ф., а трусики шить! — рявкнул, не сдерживаясь больше, старший брат на младшего. — Раздал бы трусики этим треклятым номерам, они живо бы натянули на свои костлявые задницы.
Солдатня загоготала, а дама из института умерщвления прищурилась и с одобрением кивнула коменданту, офицеры-химики переглянулись меж собой. Ф. Бёмер вмиг сорвался на жалкий повизг истерики, чего и добивался (знал он с самого начала) его братец Б. Добившись же этого, он всегда с видом большого довольства слушает крики братовы и улыбается…
— Чудовище ты! Пузан! — кричал Ф. на коменданта лагеря. — Как смеешь! Я офицер! При чём тут газ? Я же предупреждал, настаивал: обливание должно быть тотальным! Струи воды должны идти со всех сторон! Где, где боковые струи, где встречные нижние струи, где? Ты преднамеренно мне всё испортил!
— Вот где, — указуя мужественной рукою себе в пах, ответил комендант, — тут тебе и боковые и встречные.
Солдаты, химики и учёная дама загоготали пуще прежнего.
— Пузан, наглая морда. Двоечник. Ты мне всегда завидовал, — пищал Ф., стоя рядом с братом и, повернув голову, заглядывая ему в лицо. — Из зависти хочешь испортить хорошее дело.
— Сам пузатый, — выставив свой перебитый нос прямо против носа брата Ф., отвечал комендант. — А дело твоё вшивое, скажу прямо, несмотря на то, что ты мой брат. И газ твой вшивый, и внезапность твоя вшивая, потому что вот — сам можешь убедиться, — что из этого получается.
И комендант ткнул пальцем перед собою, в раскрытую дверь газовой камеры, где под жёлтыми лучами лампового света, падавшими из «предбанника», видны были стоящие первыми у входа белой кожей обтянутые бритоголовые скелеты, у которых неподвижные глаза смотрели в упор на столпившихся за дверью солдат и на комиссию с выражением абсолютной нежизни чувств. Скелеты хранили в своих глазах значительность того, что они уже повидали и узнали в черноте камеры. Эта значительность молчаливых скелетов, выглядывавших из дверей душилки, невольно угнетала мелких чиновных людей, что столпились перед дверью, и тогда комендант выкрикнул, напрягая голос и понапрасну сжимая кулаки: