Во Вьетнаме существует лишь одна проблема, и это — проблема победы. Проблема победы носит чисто технический характер. Мы должны в это верить. Победа — вопрос достаточной силы, а мы достаточной силой располагаем.
Хочется покончить с этой частью. Меня раздражают ее ограничения.
Я заканчиваю с IV фазой конфликта. Я предвкушаю фазу V и возобновление тотальной воздушной войны.
Существует «военная» война в воздухе, с военными целями поражения. Существует также политическая война в воздухе, цель которой — лишить противника способности поддерживать себя физически.
Мы не можем узнать, пока не измерим. Но при политической войне в воздухе нелегко измерить — здесь нельзя просто подсчитать количество убитых. Поэтому при измерении мы используем вероятность (я извиняюсь за повторение того, что есть в книгах, но не могу позволить себе не дать полную информацию). Когда мы наносим удар по цели, вероятность успеха мы определяем как
Р1 =aX-3/4 + (bX-c)Y,
где Х обозначает высоту сбрасывания авиабомбы; Y — плотность огня; а, Ь, с-константы. Однако при типичном политическом воздушном ударе цель не конкретизирована, это просто координаты на карте. Чтобы измерить успех, мы вычисляем две вероятности и находим их произведение: Р1 (вероятность удара) и Р2 (вероятность того, что объект, который мы поразили, — это цель). Так как в настоящее время мы можем всего лишь гадать по поводу Р2, то нашей политикой были круглосуточные бомбежки с большой плотностью, компенсирующей бесконечно малые произведения Р1 Р2. Эта политика едва работала в фазе III и не может работать в фазе IV, когда все бомбардировки скрытые. Какова должна быть наша политика в фазе V?
Я сижу в глубинах Библиотеки Гарри Трумэна, окруженный со всех сторон землей, сталью, бетоном, и из этой неприступной крепости интеллекта посылаю крылатую мечту о нападении на саму землю-мать.
Когда мы атакуем врага, ориентируясь на пару координат на карте, то остаемся незащищенными перед математическими задачами, которые нам не решить. Но если мы не можем их решить, то не можем и устранить, атакуя сами координаты — все координаты! Мы годами атаковали землю, уничтожая листву на деревьях и густые заросли, мы бомбили наугад. Давайте-ка в порыве нарождающегося раскаяния, о чем говорилось выше, признаем значение наших акций. Мы не учитываем, что из каждых 2000 ракет 1999 пущены наугад, однако все они где-то приземляются, их слышит человеческое ухо, и в сердце тает надежда. Ракеты действительно потрачены впустую, только когда мы от них отделываемся и наши враги знают, что отделываемся. Наша расточительность порождает презрение у экономных вьетнамцев, но лишь потому, что они считают это мотовством, а не щедростью. Они знают, что мы виновны в опустошении земли и что наша выдумка о том, что мы якобы целимся в 0,058 % человека, пересекающего ту точку, по которой мы стреляем, именно в тот момент, когда мы ее поражаем, — ложь, продиктованная чувством вины. Подавите это атавистическое чувство вины! Давайте покажем врагу, что он стоит обнаженный на умирающей земле.
Мне нужно взять себя в руки.
Мы не должны подтрунивать над техникой распыления. Распыление не доводит до такого оргазма, как взрыв (в Америке ничто так не работало на популярность этой войны, как демонстрация на телеэкране напалмовых ударов), но в кампании против земли всегда будет эффективнее взрывчатки. PROP-12, если его распылить, мог бы за неделю изменить лицо Вьетнама. Это сильный яд, который (снова приношу свои извинения) впитывается в почву, разрушает связи в темных силикатах и образует сверху слой пепла. Почему мы перестали применять PROP-12? Почему использовали его лишь на землях переселенных общин? Пока мы не откроем для себя истинное значение наших действий и не насладимся им, мы будем продолжать страдать вдвойне: от нашей вины и от наших неудач.
Мне тяжело сейчас, когда я пишу эти слова. У меня плохо со здоровьем. У меня неверная жена, несчастливый дом, несимпатичное начальство. Я мучаюсь головными болями. Я не сплю. Я себя съедаю. Если бы я умел отдыхать, то, наверное, взял бы отпуск. Но я кое-что вижу, и у меня долг перед историей, а это не может ждать. Мой долг — определить наш долг. Я сижу в библиотеке и вижу всякое. Я — один из почтенного ряда книжных червей, которые сидели в библиотеках и у которых были весьма отчетливые видения. Я не называю имен. Вы должны прислушаться. Я говорю языком того, что грядет. Я говорю в тревожные времена и рассказываю, как снова стать детьми. Я обращаюсь к оторванным друг от друга половинкам наших «я» и призываю их обняться, любя худшее в нас так же, как лучшее.
Оторви это, Кутзее, это постскриптум, он для тебя, прислушайся ко мне.
III
Когда я был мальчиком, спокойно продвигавшимся сквозь годы в начальной школе, я устроил в своей комнате сад кристаллов: хрупкие пики и ветви цвета охры и ультрамарина тянулись вверх со дна банки; сталагмиты подчинялись жизненной силе мертвого кристалла. Кристаллы у меня вырастали — а больше ничего, даже в Калифорнии. Я посадил в горшке бобы для Мартина — когда еще участвовал в его воспитании, — чтобы показать ему красивые корни, но бобы сгнили. Позже ничего не вышло и с хомячками.
Сады из кристаллов выращивают в среде, называемой силикатом натрия. Я вычитал про силикат натрия и сады кристаллов в энциклопедии. Энциклопедия по-прежнему мое любимое чтение. Я полагаю, что расположение мира в алфавитном порядке окажется в конце концов совершеннее других вариантов порядка, опробованных людьми.
Именно из-за энциклопедии «Британника» 1939 года издания я загубил свое зрение.
Я был книжным ребенком. Я вырос на книгах.
Сегодня я живу жизнью кристалла. Странные структуры образуются в моей голове — этом замкнутом безвоздушном пространстве. Сначала — череп. Затем, внутри него, мешочек, водная оболочка: когда я двигаюсь, то чувствую, как что-то хлюпает. По ночам луна гонит слабые приливы от одного уха к другому. По — видимому, там я обитаю.
С Кутзее я начинал чувствовать себя непринужденнее. Я собирался сделать все от меня зависящее, чтобы показать ему, на что я способен, какие чудесные мысли меня посещают, какие тонкие различия я умею проводить.
Если бы он меня заметил — как мне того действительно хотелось, — если бы подал знак, что не ошибся в своем выборе, я бы предался ему всей душой. Я не завистлив. Я не бунтарь. Я хочу быть хорошим. У него свое место, у меня — свое. Я хочу, чтобы он взглянул на меня доброжелательно. Надеюсь, однажды я стану похож на него — в некотором отношении. Вообще-то он умом не блещет, но у него есть способность авторитетно излагать свои мысли. А вот я мыслю вспышками и не умею поддерживать дискуссию. Мне импонирует дисциплина. У меня великий талант к дисциплине, так мне кажется. Несомненно, я верный. Я верен даже своей жене. Думаю, со временем я даже мог бы стать преданной копией Кутзее, сохранив при этом кое-какие свои индивидуальные черточки.
Однако в настоящее время его поведение разочаровывает меня. Он меня избегает. Он больше не улыбается, как прежде, и не спрашивает приветливо, как у меня дела. Когда я задерживаюсь в коридоре возле его стеклянной кабинки (у нас у всех стеклянные кабинки, потому что мы — одноклеточные, а стекло отбивает у нас охоту совершать эксцентричные поступки), он притворяется, будто погружен в работу. Из его кабинки выглядывает секретарша, одаряя меня своей сдержанной улыбкой старого преданного слуги. Я тоже улыбаюсь, киваю и проплываю в свою кабинку, где мне нечем заняться. Таково положение дел на настоящий момент — с тех пор как я подал свое эссе о Вьетнаме.