Мне намекают, что я себя опозорил. Но я не сделал ничего такого, чего бы должен стыдиться. Я просто сказал правду. Я не боюсь говорить правду. Я никогда не был трусом. Всю свою жизнь, как я обнаружил, я готов был выставить себя напоказ там, где другие бы не стали. Когда я был моложе, то выставлял себя напоказ в стихах, написанных под влиянием, но не постыдно плохих. Потом я переместился поближе к центрам власти и обнаружил другие способы самовыражения. Я и теперь считаю мою лучшую работу, например для «Интернэшнэл телефон энд телеграф», своего рода поэзией. Мифография, моя нынешняя специализация, — открытая область, подобно философии или критике, поскольку у нее еще нет методологии, в лабиринтах которой можно затеряться навеки. Когда Макгроу-Хилл выпустит первый учебник по мифографии, я пойду дальше. У меня темперамент исследователя. Если бы я жил двести лет тому назад, то у меня был бы континент, который я мог бы исследовать, наносить на карту, открывать для колонизации. При этой головокружительной свободе я мог бы раскрыть свой истинный потенциал. Если меня сегодня одолевают судороги, это оттого, что у меня нет пространства, в котором я мог бы бить крыльями. Это хорошее объяснение моих проблем со спиной, к тому же мистическое. Мой дух должен воспарить в бесконечные пространства, но, увы, его тянет вниз тело-тиран. Здесь уместно также вспомнить историю Синдбада о бородатом старике моря.
Я, несомненно, болен. Вьетнам слишком дорого мне обошелся. Что-то не так в моем королевстве. Внутри моего тела, под кожей, мускулами и плотью, я истекаю кровью. Порой я думаю, что рана у меня в желудке, что он орошает отчаянием пишу, которая должна меня насыщать. А иногда мне кажется, что рана кровоточит где-то в пещере, находящейся за моими глазами. Нет никакого сомнения в том, что мне следует эту ралу найти и излечить, иначе я умру. Вот почему я не стыжусь раскрыться. Приличия имеют большое значение, но, в конце концов, жизнь важнее.
Я ошибаюсь, если думаю, что Кутзее меня спасет. Кутзее сделал себе имя на теории игр. Он не питает симпатии к мифографическому подходу к системе контроля. Он исходит из аксиомы, что люди действуют идентично, если их личные интересы идентичны. Его карьера была построена на «я» и его интересах. Он не может понять человека, «я» которого — оболочка, а внутри нее все полыхает. Я воспитан на комиксах (я воспитан на книгах всех типов). Порабощенный когда-то монстрами в сапогах, масках и костюмах героического индивидуализма, я стал теперь Гераклом, сгорающим в своей отравленной рубашке. Для американского героя-монстра есть передышка: через каждые шестнадцать страниц возвращается земной рай, и спаситель в маске может снова стать бледнолицым гражданином. В то время как Геракл, по-видимому, горит бесконечно. В этих историях, льющихся из меня, есть многозначительность, однако я устал. 1 км могут быть ключи, я их записываю.
Кутзее надеется, что я уйду. Прошел слух, что я не существую. Его секретарша улыбается своей степенной улыбкой и опускает глаза. Но я не ухожу. Если они откажутся меня видеть, я сделаюсь призраком их коридоров, тем, кто звонит по их телефонам, кто не спускает воду в туалете.
Ребята из другого отдела хихикают над новыми способами заражения рыбы.
Я пристально смотрю на стены. На окна, полные светом раннего полудня. Луч света ударяет в болевую точку у меня в голове. Глаза закатываются, я зеваю. Есть во мне что-то нелепое. Что я делаю в этом кубическом здании, что я делаю в жизни этих людей? Слезы усталости струятся по моему лицу, я мечтаю оказаться в собственной постели. Я — неудачник. Я превращаюсь в мыльный камень. Превращаюсь в куклу.
Иногда я звоню жене домой. Когда она берет трубку на том конце, я кладу свою или тяжело дышу в трубку, как это описывают в газетах.
Все звонки контролируются службой внутренней безопасности.
Под телефонный аппарат Мэрилин я подсунул авторучку. Если Мэрилин ее обнаружит, то подумает, что это жучок. Если ее обнаружит Кутзее, то примет авторучку за одну из маленьких бомбочек «Армко».
Вчера Мэрилин не ответила. Я положил трубку и послушал, как она посылает свои сигналы через город, через пригороды, через стены дома, за который я заплатил: сорок, шестьдесят, восемьдесят. Как странно, сказал я себе, как непохоже на меня: я собираюсь действовать! Кровь застучала у меня в висках. Скрытые потоки начали струиться. В жаркий полдень я отправился в путь, трепеща от ощущения опасности. Я вел машину быстро, но осторожно, глухой к богу иронии. Я ловко вояу машину, несмотря на толстые подметки. Через полчаса я был дома. «Фольксваген» Мэрилин стоял на своем месте, под навесом. Я на цыпочках обошел дом. Есть роман, в котором домовладельца арестовывают за то, что он подглядывает за своей женой. Я заглянул в окно спальни. Мэрилин в халате сидела на кровати, листая журнал, улыбающиеся, исполненные здоровья иллюстрации которого («Сансилк», «Кока-кола») текли у нее между пальцев в прохладной тишине ее аквариумного мира. Мое сердце исполнилось нежности к ней. Страстно захотелось протянуть руку сквозь стекло. Присев на корточки, я наблюдал за Мэрилин под палящим солнцем, надеясь, что соседи меня не заметят.
По ночам я продолжаю видеть сны, структуры которых беспомощно обнажаются под моим ножом, не сообщая мне ничего нового. В промежутках я вновь оказываюсь в постели, в которой моя жена лежит, скрючившись в своем собственном, неведомом мне сне. Плоть от моей плоти, кость от моей кости, она мне не подмога.
Прошлой ночью мне снился мой дом, истинный дом, перед закрытыми воротами которого я провел этот последний сиротский год. Лица с вьетнамских фотографий наплывают на меня с туманной матовой поверхности: улыбающиеся солдаты, вялые пленные (я не собираю фотографии детей). Эйфорическим жестом освобождения я протягиваю правую руку. Мои пальцы — выразительные, полные значения, полные любви — сжимают их узкие плечи, но они сжимают пустоту, как это бывает во сне. Я много раз повторяю это движение, движение любви (протянутая рука) и разочарования (пустая рука, пустое сердце). Благодарный за честную простоту этого сна, но все равно утомленный его механическим моральным однообразием, я вплываю и выплываю, тону и просыпаюсь. Лица возвращаются, они маячат перед моим внутренним оком — зубы в улыбке, взгляд из — под полуопущенных век; я протягиваю руку, призраки отступают, мое сердце плачет в своей узкой щели. Я бросаю взгляд на окно — но в этом сне никогда не наступает рассвет. Из своего священного огня призраки поют мне, притягивая меня все больше в свой тонкий мир фантомов. Я раздражаюсь, нетерпеливо верчусь. И хотя сердце у меня болит все сильнее, сердечная боль в конце концов входит в привычку. привычку изгнанного сироты; а если я что и не переношу, так это когда мне вбивают в голову урок.
Скучные сны в скучной постели. Мэрилин плывет лицом вниз сквозь мои ночи. Я запускаю свой крючок и тяну. Плоть отслаивается бескровно, и Мэрилин уплывает. Я дотрагиваюсь пальцами до ее руки, которая во сне теплее, чем когда она бодрствует, — клеточки, прижатые друг к другу в экстазе спячки. Человек в тигриной яме сверкает на меня черным глазом. Я протягиваю руку.
IV
Я восхищаюсь собой. Я совершил подвиг. В конце концов, это не так уж трудно.