– вы были свидетелем этому, этой постыдной ярости, такой же тупой, как те, против кого она была обращена, – но в каком-то смысле я примирилась и с тем, что они живут внутри меня. И когда в ярости я призывала на их головы смерть, то призывала смерть и на свою голову. Во имя чести. Священного понятия чести. Honesta mors
[28]
. Я не представляю себе, что такое свобода, мистер Веркюэль. Уверена, что Беки и его друг тоже этого не представляли. Быть может, это всегда лишь то, что непредставимо для нас. Однако когда мы сталкиваемся с несвободой, мы ее узнаём, не так ли? Беки не был свободен, и это знал. Вы не свободны, по крайней мере тут, на земле, так же, как и я. Я рождена в рабстве и почти наверняка в рабстве умру. Жизнь в кандалах, смерть в кандалах: все это входит в цену; от этого не отвертишься, скулить по этому поводу бесполезно. Чего я не знала, чего я не знала– слушайте же!
– это что цена еще выше. Я обсчиталась. Где вкралась ошибка? Она как-то связана была с честностью, с представлением, вынесенным из того, чему меня учили, вычитанным из книг, что будто бы душа честного человека не подвержена порче. Я всегда старалась быть честной, честной с самой собой, и стыд был моим поводырем. Пока мне было стыдно, я знала, что не уклонилась в бесчестие. Именно так я использовала стыд: как ориентир, как что-то всегда неизменное, к чему можно вернуться вслепую, чтобы коснуться его и понять, где ты находишься. В остальном я старалась держаться подальше от моего стыда. Я никогда не отдавалась ему. Стыд никогда не становился постыдным наслаждением, никогда не переставал глодать меня. Я не гордилась им, я его стыдилась. Моего собственного стыда. День за днем полный рот пепла, день за днем во рту один и тот же вкус.
Это моя исповедь, мистер Веркюэль. В это утро я исповедуюсь так полно, как только могу. Я ничего не утаила. Я признаю, что была хорошим человеком. И продолжаю им быть. Но, как видно, пришли времена; когда недостаточно быть хорошим.
Чего я не рассчитала, так это что с меня могут потребовать больше, чем просто быть хорошей. Поскольку хороших людей в этой стране и так достаточно – хороших или почти хороших. А нынешнее время требует совсем другого. Оно требует героизма. Это слово, когда я его произношу, кажется в моих устах неуместным. Сомневаюсь, чтоб я его вообще употребляла, даже когда читала лекции. Почему? Быть может, из уважения. Быть может, от стыда. Так опускаешь глаза перед голым человеком. Должно быть, в лекции я употребила бы вместо него слова героическое поведение. Герой и его героическое поведение. Герой, обнаженная античная статуя. Веркюэль издал глубокий стон. Я нагнулась над ним, но видна была только небритая щека и волосатое ухо. «Мистер Веркюэль», – шепнула я. Он не шелохнулся. Спит? Притворился, что спит? С какого момента он перестал слушать? Слышал ли, что я сказала о героизме? О честности и стыде? Теряет ли силу исповедь, если она не услышана? Слышишь ли меня ты, или я и тебя усыпила?
Я отошла в кусты. Кругом пели птицы. Кто бы мог подумать, что на городских окраинах столько птиц! Словно в Аркадии. Неудивительно, что Веркюэль и его друзья предпочитают жить на свежем воздухе. Зачем еще нужна крыша, кроме как для защиты от дождя? Веркюэль и его товарищи.
Я снова легла рядом с ним; ноги у меня замерзли и были в грязи. Уже совсем рассвело. На нашей сплющенной коробке посреди пустыря мы, наверное, видны были с дороги. Таковы мы, должно быть, перед лицом ангелов: люди, живущие в стеклянных домах; ни одно наше действие не скрыто. Наши сердца тоже обнажены в стеклянной грудной клетке. Птичье пение лилось на меня, словно дождь.
– Сегодня утром я совсем хорошо себя чувствую, – сказала я. – Но лучше нам вернуться домой. Хорошее самочувствие обычно означает, что скоро мне станет хуже.
Веркюэль сел, снял шляпу, почесал голову длинными грязными ногтями. Пес прибежал откуда-то и поднял суету вокруг нас. Веркюэль сложил кусок картона и спрятал его в кустах.
– Вы знаете, что мне удалили грудь? – вдруг ни с того ни с сего сказала я.
Он замялся, ему как будто стало не по себе.
– Разумеется, я об этом сожалею. Сожалею, что теперь я меченая. Как будто пытаешься продать мебель с царапиной или прожженную. Это совсем хороший стул, говоришь ты, но покупателя на него не находится. Люди не любят меченые предметы. Я говорю о своей жизни. Может быть, она и не так хороша, но все-таки это жизнь, а не полужизнь. Я думала ее продать или просто отдать, чтобы честь была спасена. Но кому она нужна в таком состоянии? Все равно что пытаться потратить драхму. Вполне хорошая монета, но только где– то в другом месте, не здесь. Здесь она подозрительно выделяется. Но я еще не совсем отчаялась. Я все еще продолжаю искать, что бы с ней сделать. У вас есть какие-нибудь предложения?
Веркюэль надел шляпу, натянул ее поглубже, сперва на лоб, потом на затылок.
– Я с удовольствием куплю вам новую шляпу, – сказала я.
Он улыбнулся. Я взяла его под руку, и мы не спеша направились по Вреде-стрит.
– Хочу рассказать вам, что мне приснилось, – сказала я. – Человек, который мне снился, был без шляпы, но мне кажется, это были вы. У него были длинные масленые волосы, зачесанные назад. – Длинные и масленые, а также грязные; они лежали у него на спине противными крысиными хвостами, но этого я не сказала.
– Мы были с ним на берегу моря. Он учил меня плавать. Держал меня за руки и тянул за собой, а я только лежала на воде и перебирала ногами. На мне был трикотажный купальный костюм, какие носили в наши дни, цвета морской волны. Я была ребенком. Впрочем, во сне мы всегда дети. Он тянул меня за собой, уходя спиной в море, и смотрел мне прямо в глаза. Глаза были совсем как у вас. Волн не было, только легкая сверкающая рябь. На самом деле вода была тоже маслянистая. Когда его тело погружалось в нее, на нем оставалась блестящая пленка. Про себя я подумала: сардины в масле; я маленькая сардинка; он уводит меня в масло. Я хотела сказать: «Повернем обратно», но боялась открыть рот, чтобы масло не попало мне в легкие. Утонуть в масле – на это у меня не хватило бы мужества.
Я сделала паузу, чтобы он мог что-нибудь вставить, но он молчал. Мы свернули на Схондер-стрит.
– Разумеется, я неспроста вам это рассказываю. Мы всегда пересказываем сны с какой-то целью. Вопрос в том, с какой? В тот день, когда я впервые увидала вас за гаражом, я получила дурные вести о себе, о своей болезни. Это не могло быть простым совпадением. Тогда я подумала: не это ли ангел, посланный указать мне путь? Конечно, вы им не были и не могли быть – теперь я это вижу. Но это лишь половина правды. Мы наполовину видим, наполовину создаем видимое. Поэтому я продолжала сочинять истории, в которых вы меня ведете, а я за вами следую. А если вы всегда молчите, так это оттого, говорила я себе, что ангелы бессловесны. Ангел ведет, а женщина следует за ним. Его глаза открыты, он видит; ее – закрыты, она еще погружена в земной сон. Вот почему я жду от вас указания, помощи.
Входная дверь была заперта, но ворота во двор стояли настежь. Никто не убрал битые стекла; дверь в комнату Флоренс косо висела на одной петле. Я смотрела себе под ноги, еще не смея заглянуть в комнату, не имея на это сил. Дверь в кухню осталась открытой. Ключа они так и не нашли.