Я налила горячую ванну, разделась и с трудом опустилась в воду. Почему нет? Я уронила голову, и волосы, упавшие мне на лицо, оказались в воде; ноги, испещренные синими венами, торчали как палки. Больная и безобразная старуха, которая цепляется за то, что прошло. Живые, теряющие терпение, если смерть долго не приходит, и умирающие, исполненные зависти к живым. Отвратительное зрелище. Дай бог, чтобы это не затянулось.
В ванной нет звонка. Я прочистила горло и позвала: «Флоренс!» Трубы и голые стены гулко отозвались. Глупо думать, что Флоренс услышит. А если б и услышала, почему она должна прийти?
Милая мамочка, думала я, посмотри на меня, дай мне руку!
Дрожь пробегала по мне с головы до пят. Я закрыла глаза, и передо мной встала мать, какой она мне является, в своем поношенном старушечьем платье, с закрытым лицом. «Подойди ко мне!» – прошептала я. Но она не послушалась. Раскинув руки, словно парящий ястреб, мать начала подниматься в небо. Она поднималась все выше и выше. Вот она достигла слоя облаков, прошла сквозь него, взмыла дальше ввысь. Чем выше она поднималась, тем становилась моложе. Волосы опять потемнели, кожа посвежела. Старая одежда спала, как сухая листва, и под ней оказалось то голубое платье с перышком в петлице, в котором я вижу ее в самых ранних воспоминаниях – воспоминаниях о том времени, когда мир был еще молод и когда все было возможно.
Выше и выше взмывала она, в красоте вечной юности, неизменная, улыбающаяся, блаженная, лишенная памяти, к самой границе небесного купола. «Мамочка, посмотри на меня!» – шепнула я в пустую ванную.
В этом году дожди начались рано. В августе пошел уже четвертый месяц дождливого сезона. Стоит дотронуться до стен, как на них проступают пятна сырости. Кое-где стала пузыриться и трескаться штукатурка. Вся одежда источает резкий запах плесени. Как я мечтаю еще хоть раз надеть свежее, пахнущее солнцем белье! Если бы у меня впереди был хоть один летний день, когда идешь по Авеню и вокруг тебя темно-коричневые тела ребятишек; они возвращаются из школы – смеются, хихикают, они пахнут молодым здоровым потом; девочки, хорошеющие год от года, plus belles. Если же мне и этого не суждено, пусть останется хотя бы благодарность – безграничная, от всего сердца благодарность за то, что и мне был отпущен срок в этом полном чудес мире.
Я пишу, сидя в постели, сжав колени от холода. Благодарность: написав это слово, я его перечитываю. Что оно означает? Чем больше я смотрю на него, тем больше оно кажется непроницаемым, темным, таинственным. И вдруг чувствую, как мое сердце медленно раскрывается, переполненное благодарностью, подобно спелому гранату, обнажая зерна любви. Благодарность, благой дар. Дар, любовь: слова-сёстры.
В пять утра меня разбудил сильный дождь. Он низвергался потоками, выплескивался из переполненных водостоков, протекал сквозь трещины в черепичной крыше. Я спустилась в кухню, заварила себе чаю, завернулась в одеяло и села проверять счета за последний месяц.
Щелкнул замок калитки, и на дорожке послышались шаги. Чья-то фигура под черным полиэтиленовым мешком, согнувшись, проскользнула мимо окон. Я вышла на веранду и сквозь стену дождя позвала: «Мистер Веркюэль!» Ответа не последовало. Сгорбившись и поплотнее запахнув халат, я шагнула во двор/ Домашние тапки у меня на ногах, неизвестно зачем отороченные овчиной, в ту же минуту промокли насквозь. Шлепая по текущим везде ручьям, я прошла через двор к дровяному сараю, хотела войти внутрь и в темноте на кого-то наткнулась. Это был Веркюэль, стоявший ко мне спиной. Он выругался.
– Заходите в дом! – крикнула я, стараясь перекричать шум дождя. – В дом! Вы не сможете здесь спать.
Держа над головой мешок наподобие капюшона, он последовал за мной в освещенную кухню.
– А эту штуку оставьте на улице, с нее течет, – сказала я. И тут меня ждало потрясение: он был не один. Вслед за ним зашла женщина, маленькая, мне по плечо, старая – во всяком случае не молодая, – с посинелым, опухшим лицом и недобрым взглядом.
– Кто это? – спросила я.
Веркюэль, не смутившись, встретил мой взгляд своими желтыми глазами. «Пес, не человек!» – подумала я.
– Можете подождать здесь, пока дождь перестанет, а потом уходите, – холодно сказала я и повернулась к ним спиной.
Я переоделась, закрылась у себя в спальне и попыталась читать. Но слова шелестели мимо меня, словно листья. С легким удивлением я почувствовала, что веки у меня смыкаются, услышала, как выпала из рук книга.
Проснулась я с одной-единственной мыслью – выпроводить их из дома.
Женщины нигде не было видно, а Веркюэль спал, свернувшись на диване в гостиной, засунув руки между колен, по-прежнему в своей неизменной шляпе. Я стала трясти ею. Он зашевелился, облизал губы и нехотя сонно зачмокал. И я моментально вспомнила этот звук—так же делала ты, когда я не могла добудиться тебя по утрам в школу. «Пора вставать!» – звала я, раздвигая шторы, и ты отворачивалась от света с таким же точно чмоканьем. «Ну-ка, радость моя, вставай!» – шептала я в твое ушко, еще не очень настойчиво, чтобы можно было посидеть с тобой рядом, проводя рукой по твоим волосам снова и снова пальцами, живыми от любви, пока ты до последнего цеплялась за сон. «О, если бы это никогда не кончалось!» – так думала я, когда рука, через которую шел поток любви, касалась твоей головы.
И вот теперь твое уютное сонное бормотание вернулось ко мне, родившись в горле этого человека! Значит ли это, что я должна так же подсесть к нему и, приподняв шляпу, гладить его сальные волосы? Меня передернуло от отвращения. Как легко любить ребенка, и как трудно любить того, в кого он со временем превращается! И этот человек когда-то плавал, подняв к ушам сжатые кулачки, зажмурившись от наслаждения, в утробе женщины, деля с ней, живот в живот, ее кровь. И он вышел через костные врата наружу, в сияние, и ему дано было узнать материнскую любовь, amor matris. Затем постепенно был отлучен от нее, принужден остаться один и начал сохнуть, чахнуть, корежиться. Отделенная жизнь, жизнь неполноценная, как и у всех остальных; хотя в его случае, конечно, еще более недостаточная, чем у других. Человек средних лет, который все еще сосет из бутылки, впадая в тупое оцепенение, пытаясь таким образом достичь изначального состояния блаженства.
Пока я так стояла над ним, вернулась его женщина. Не обращая на меня никакого внимания, она с трудом добралась до ложа из подушек, которое устроила себе на полу. От нее несло одеколоном – моим одеколоном. Следом вошла разъяренная Флоренс.
– Я ничего не намерена сейчас объяснять, Флоренс, – сказала я. – Оставьте их в покое, им нужно проспаться.
Флоренс сверкнула очками – она явно готовилась что-то сказать, но я не дала ей.
– Прошу вас! Они здесь не останутся. Запах, тошнотворно сладкий и вместе с тем отвратительный, продолжал стоять в туалете, хотя я несколько раз спустила воду. Я вышвырнула коврик на улицу, чтобы он мок под дождем.
Позже, когда Флоренс на кухне кормила детей завтраком, я опять спустилась вниз и без предисловий обратилась к Беки: