корректность), правда, заключающаяся в том, что обычные люди используют язык ровно так, как, по их мнению, требуют сиюминутные обстоятельства; в том, что у них только один критерий — понятна ли собеседнику их мысль; в том, что собеседник, по большей части изъясняющийся на их же языке (на их же социальном или профессиональном диалекте), быстро, легко и успешно эту мысль схватывает (каковая мысль в любом случае редко бывает сложной); и, следовательно, в проистекающих отсюда несогласованиях и причудах синтаксиса («На самом деле как бы нет…»), не иметь никакого практического значения? Как нередко говорят обыватели, когда слова от них ускользают: «Вы понимаете, о чем я…»
Глядя на своих престарелых сверстников, я вижу, сколь многие из них потрачены ворчанием, сколь многие позволяют своему беспомощному недоумению относительно происходящего стать основной темой последних отпущенных им лет. Мы такими не будем, клянемся мы, каждый из нас: мы вспомним урок старого короля Канута и со всем подобающим почтением отступим перед океаном времен. Но, честно говоря, иногда это нелегко.
что не написал ни слова — но было не напрасным. Зазвенел дверной звонок.
голодающим. Это две старушенции в однокомнатной конторе в Сурри-Хиллз
[36]
. У них там на столе ремингтон с проржавевшими клавишами да ящик со старыми брошюрами, а в углу клетка, в которой кишат крысы, и головы у крыс опутаны проводками. Вот заодно с кем ты собралась воевать — против меня, заметь. Вот кого ты хочешь спасти. Три миллиона долларов. Да старушенции и не сообразят, что с ними делать. Если они вообще еще там заседают. Может, они давно Богу души отдали.
30. О писательском влиянии
В романе голос, произносящий первую фразу, затем вторую и так далее — назовем его голосом рассказчика, — поначалу вовсе лишен авторитетности. Авторитет нужно заслужить; задача литератора еще сложнее — его авторитет зиждется на чистом вымысле. В сотворении личности автора равных нет Толстому. В данном смысле слова Толстой — образцовый автор.
Четверть века назад Ролан Барт и Мишель Фуко провозгласили смерть автора и авторства, под каковым заявлением они имели в виду, что авторитет автора представляет собой набор риторических уловок, и только. Барт и Фуко взяли пример с Дидро и Стерна, много лет назад высмеявших так называемую власть автора над читателем.
За дверью, вся в белом, опустив глаза долу и обхватив себя за плечи, стояла Аня. Дорогая моя Аня, сказал я, как я счастлив вас видеть!; и посторонился, и сообразил не сделать приглашающий жест — вдруг бы она вспорхнула и улетела, словно пугливая птичка. Так я прощен?
Крысы. Вообще-то крыс мне не особенно жалко. Да и кошек с собаками — они ведь чужие. Да и Senor К., кувыркаясь на облаке при новой арфе и паре крыльев, вряд ли озаботится судьбой своего бывшего банковского счета. И всё равно. Всё равно, между мной и Аланом происходит что-то скверное. Я высвобождаюсь из его объятий и смотрю ему в лицо. Я спрашиваю: Алан, это твое истинное лицо? Отвечай, только серьезно. Это, значит, ты вот какой на самом деле? Потому что…
Русские критики-формалисты двадцатых годов XX века, у которых Барт, в частности, многому научился, сконцентрировали свои усилия на том, чтобы возвысить Толстого, как выдающегося ритора, над остальными писателями. Они избрали Толстого примером для своих теоретических выкладок именно потому, что за кажущейся непринужденностью повествовательной манеры Толстого, по их мнению, скрывалось мастерство риторическое.
Как дитя своего времени, я читал Дидро и Стерна, восхищался ими и подражал им. Однако я никогда не переставал читать Толстого, как никогда не мог убедить себя в том, что его на меня влияние — всего лишь результат его риторического мастерства. Я не читал Толстого, а поглощал, впитывал его, впитывал неловко, стыдливо, точно так же, как (теперь я в этом уверен) критики-формалисты, в XX веке задававшие тон, в свободное время читали мастеров реализма, а именно — с виноватым восхищением (собственная антитеоретическая теория Барта о наслаждении чтением была, подозреваю, разработана с целью объяснить и оправдать непонятное наслаждение, получаемое Бартом от произведений Золя). Сейчас, когда споры утихли, загадка власти Толстого (и других мастеров слова) над читателем остается неприкосновенной.
Дело не в прощении, сказала она, избегая моего взгляда. Просто я обещала, что
Он меня перебивает. Он не кричит, но в голосе у него дрожь, будто он еле сдерживается. Аня, говорит он, ну его, этот план. Всё, проехали. Закрыли тему. Это была просто мысль, больше я к ней не вернусь. Ничего же не случилось. Он берет меня за руки, тянет к себе, заглядывает прямо в глаза. Он говорит: Для тебя, Аня, я на всё готов. Я тебя люблю. Ты мне веришь?
В последние годы жизни Толстого считали не только великим писателем, но и человеком, проникшим в тайны бытия, мудрецом, оракулом. Его современника Уолта Уитмена постигла похожая судьба. Однако ни Толстой, ни Уитмен не могли утешить страждущих — мудрость была не по их части. Они, прежде всего, были — поэты; во всём остальном они были обычными людьми с обычными, порой ошибочными суждениями. Ученики, в надежде на прозрение ходившие за ними толпами, на современный взгляд производят впечатление глупцов, что весьма печально.
В чем великие писатели действительно преуспели, так это в установлении власти автора над читателем. Как возникает эта власть, или то, что формалисты называли «эффектом власти автора»? Если власть автора зиждется исключительно на риторических уловках, тогда Платон заслуженно изгнал поэтов из своей идеальной республики. Но что, если власти автора можно достигнуть, лишь открыв поэтическое «я» некоей высшей силе, лишь перестав быть самим собой и начав говорить как пророк?
К Богу можно взывать, но нет никаких гарантий, что он явится. «Учитесь говорить остраненно», — советовал Кьеркегор. Повторяя здесь слова Кьеркегора, я признаю его авторитет. Авторитетности не учат и не учатся. Вот он, истинный парадокс.
наберу вашу книгу на компьютере, а я всегда сдерживаю обещания.
Я киваю. Но это неправда. Я верю Алану только наполовину. А на другую половину не верю. Другая половина — это тьма. Другая половина — темная дыра, в которую падает один из нас, надеюсь, не я.
Скажи вслух, просит Алан. Дай развернутый ответ. Ты мне веришь?
Я тебе верю, говорю я, и позволяю снова себя обнять.
31. О загробной жизни
Одним из принципов деления мировых религий является следующий: религии делятся на те, в которых душа считается вечной сущностью, и те, в которых душа вечной сущностью не считается. В первом случае душа, то есть то, что я называю «я», после смерти тела продолжает существовать сама по себе. Во втором — «я» прекращает существовать само по себе и поглощается некой большей душой.
Христианство предлагает лишь самые общие сведения о жизни души после смерти тела. Душа будет вечно находиться при Боге, учит христианство; больше нам ничего не известно. Иногда нам обещают, что в загробной жизни мы воссоединимся с родными и близкими, однако это обещание имеет весьма слабое теологическое обоснование. Что до остальных обстоятельств, они ограничиваются расплывчатыми образами арф и хоров.