Мало-помалу спуски в метро, мимо которых я пробиралась, становились все более обветшалыми и грязными. На последней авеню, куда меня вынесло, все стекла автобусов лучились звездчатыми трещинами, а бока были испещрены вмятинами от брошенных камней. Когда же вдобавок ноги перестали справляться с выбоинами мостовой и я начала бесперечь оступаться, чуть их вовсе не вывихнув, стало понятно, что нужное место найдено. Выпотрошенные и перекошенные дома вокруг меня валились друг на друга, но ошметки жизни еще цеплялись за остовы фасадов: банки из-под пива на тротуаре, залатанные газетами окна, граффити, мусор на крыльце у парадных… У начала одной из таких улиц я остановилась. Не знала, куда идти.
Вдруг я увидела впереди, в дальнем конце улицы, что-то диковинно сверкающее. Словно вуаль, болтающаяся над густо-красным крыльцом, среди отбросов, или, может быть, гигантский раскрытый веер, колеблемый ветром. По глазам ударил странный ярко-фиолетовый цвет, с оттенком то ли ядовитого зелья, то ли любовного напитка. Его отблеск метнулся мне навстречу, ударил в голову, как хмельные испарения, и мне показалось, будто я всегда знала его. Околдованная, я двинулась к нему. Там была женщина, на вид примерно моих лет, грязная мразь в пышном платье, распускавшемся на ней, как огромный цветок. Я подошла еще ближе и под копной спутанных волос разглядела опустошенное, но породистое и красивое лицо.
«Профессор», — выговорила она вдруг. Я вздрогнула. Она глянула на меня и тотчас отвернулась, будто обжегшись. «Профессор, дай сигаретку». Почему она так выразилась? Я хотела спросить об этом, но не нашла слов. И молча отдала ей всю пачку. Она сказала: «Моя сестра тоже профессор. Врач. Она дала мне это платье. Вчера». Потом вдруг встала и зашагала по улице взад и вперед, одной рукой подхватив чуть длинноватую юбку, а дымящуюся сигарету держа в другой. На ходу она почти без остановки резко дергала головой то вправо, то влево. Я мгновенно угадала смысл ее жеста. Это не было ни нервным тиком, ни судорогами страха, нет: тысячи мельчайших движений улицы каждую секунду цепляли своими когтями ее внимание, сознание ее металось, словно затравленный зверь, которого обложили со всех сторон.
Как привязанная, я пошла по ее ярко-фиолетовому следу, будто никогда не видела других красок: в целом мире царила она одна, казалось, мое тело растворяется в этом цвете без надежды на возвращение.
* * *
Однако на следующий день платья у нее уже не было. На полу ее комнаты побывали в свой черед шубки, платья, одеяла, тостеры, соковыжималки, что давала ей богатая сестра, но ни один из этих предметов здесь не остался. В городе шел нескончаемый обмен — в некоторых уголках парка, в местах сноса отслуживших строений, в метро. Она жила от одной такой операции до другой. А я стерегла ее сокровища. С тех пор как я оказалась там, она никогда не оставалась в своем логове. Забежав, окликала: «Профессор, Профессор!» — и, убедившись, что я не исчезла, успокоенная, тут же снова уходила. В покрытых расплывчатыми пятнами стенах каморки я сделалась ее вторым внутренним миром, целиком погрузившись в ее ярко-фиолетовую суть, мой взгляд купался в вечно сиреневом, и, видя, как она вышагивает взад-вперед по улице, я понимала, что она — моя внешняя оболочка. Ее запахи стали моими, моими были и лохмотья ее прошлого, и этот ярко-фиолетовый взгляд, казалось безостановочно, как обезумевшее животное, бьющийся у порога ее кожи. Чужие взгляды так дробили ее мозг, что говорить она могла лишь обрывками фраз, а у меня больше не осталось слов. Но ее жизнь превратилась в мою, я, например, знала все комнаты, что раньше служили ей мимолетным убежищем. И квартиру ее сестры в красивом доме на Парк-авеню, и психиатрическую клинику в Бельвю, и комнаты в отелях, за которые платили социальные службы — длинная череда гостиничных номеров, — а также конторы приема заявок на пособие, куда она даже обратиться не удосужилась.
Она не принимала наркотиков, не занималась проституцией, но иногда на нее находило. Тогда она бежала к автобусу, забиралась в него, усаживалась, забившись в угол, и ее лицо все корежилось в ужасающих гримасах. Я следовала за ней. Она сидела, обхватив голову руками, и мне казалось, что я вижу обжигающие неотвязные краски, терзающие ее мозг.
Люди входили, садились подальше от нас. И когда я смотрела на них, не ее, а их лица казались мне странными — какие-то фальшивые краски, искусственное выражение. Но нестерпимо было оставаться вот так, на виду, в этой нелепой позиции, отрешенной от других тел — других кусков своего тела, — отделенной от них расстоянием в несколько метров слоями одежд, кожей. Мне хотелось исподтишка подкрасться к ним, проворным пальцем коснуться с внутренней стороны скрывающей их нелепой маски. Как только мой взгляд останавливался на ком-нибудь из окружающих меня тел, это на них действовало, словно кислота, — разъедало. Тонкая пленка вздувалась волдырями, коробилась и спадала. Под одеждой я видела кожу, под кожей — краски плоти. Она была сизой, как сливы, когда они уже перезрели, или пурпурной, как искусанные губы, а порой — нежно-сиреневой, как трепещущие вены, когда они выходят на поверхность, и еще иногда — потемневшей, почти черной. И такого черного цвета нельзя не возжелать, пусть и поневоле, невозможно не захотеть прижать его к груди, крепко стиснуть, впивать его. Чем более отталкивала его непрозрачность, тем неистовее, неодолимей становилась жажда проникнуть. Цвета плоти — фиолетовые, пурпурные, сиреневые, черные, — можно ли приближаться к ним без трепета? Как не пронзить бледную оболочку кожи, удерживающую их в плену, не прорваться внутрь силой?
Мое тело ценой кошмарных усилий удерживалось от этого соблазна. Тогда я говорила себе, что, может статься, хорошо было бы дать себе волю, зайти слишком далеко, чтобы удостовериться: да, я познала себя до конца, овладела собой — пусть даже расплатой станет немедленная смерть. Оттенки фиолетового отравляли меня, и я преследовала их со страстной ненавистью.
* * *
Мой муж сообщил, что разводится со мной. Это меня не удивило. Чтобы не потерять его окончательно, мне бы надо снова всплыть на поверхность, туда, откуда я еще могла разглядеть его. Хорошо бы убедить его последовать за мной, хоть издали. Одновременно опускаясь на дно, оказавшись снова на одном уровне, мы, может быть, смогли бы иногда встречаться, обмениваться маленькими знаками приязни и благодарности. Но стоило только подумать об этом, как голова сразу кружилась от усталости. Какие начнутся сложные пертурбации! Оттенки фиолетового и без того совсем меня затерроризировали, мне этого не выдержать. Предпринять столько усилий в надежде на что? Другие, но не ближние нужны мне только как клинки, как копья, чтобы копаться в собственной душе, углубиться в себя или повернуть в другую сторону. Я понимала мужа более чем хорошо, во мне не проснулось и тени озлобления, однако даже отвечать ему не хотелось, зачем? Вокруг меня мигали фосфоресцирующие оттенки фиолетового, и как же бледны в сравнении с ними стойкие красители обычных эмоций!
* * *
Да я и сама тоже не могла больше оставаться в ладу с собой. Стремительно густеющий воздух моих эманаций становился непригодным для дыхания; под их напором рушились стены, увлекая меня за собой, наваливаясь, удушая. Вскоре такое наркотическое соседство стало меня нестерпимо тяготить. Разве мир не огромная трясина, где из глубины всплывают полные ядовитых испарений пузыри, где, словно блуждающие огоньки, безостановочно пробегают галлюцинации? Ярко-фиолетовое сочилось из моих пор, из тел других, пятная все вокруг густым соком — пурпурным, алым, сиреневым, винно-красным, сизым, сумеречным, легкого толчка ладонью хватало, чтобы тела, дрейфующие мимо на расстоянии вытянутой руки, тотчас покрывались синюшными разводами, а ежели нажать посильнее, тот же сок выступит, прольется. А если другие цвета, отбившись от невероятной радуги, случайно опускались на эту гигантскую лужу, все окружающие оттенки тотчас выцветали, перекрывая друг друга, спутывались в кричащем совокуплении, в огромном падении, где ничто не может устоять. Тела, что блуждали среди этой мешанины случайных красок, превращались в ядовитые грибы, дьявольскую травку, бредовые соцветия. Такими делались их души, в состав которых подмешивались дурманящие порошки, недоступная контролю химия; в вечном коловращении их стремительные шоки, их прикосновения, их тайные соития и разлуки дробили круглые жемчужины часов, взрывали русло плоско текущего времени, поднимали заряженные электричеством бури, плюющиеся фейерверками, разбрасывающие пучки искр. Их нескончаемая сарабанда без начала и завершения населяла фиолетовыми галлюцинациями весь окоем до самого горизонта. Да, именно она. В ней было все дело, и она меня уже доконала. А подумать только, что этот гам может усиливаться, что каждая грань в этом громадном шаре, состоящем из шума, того и гляди обернется длинным коридором, а в конце его могут распахнуться залы резонанса, своды, полные отголосков! Как вообразишь, что любая из этих крошечных граней способна породить новую бесконечность оглушающей суматохи, удесятериться, непрестанно умножать фантасмагорию, и без того такую неимоверную, такую несносную?