— Ты понимаешь: пока никому не слова.
— Oui, Maman.
— Мама должна убрать картины, понимаешь? А снег мешает.
С тех пор мне довелось наблюдать за французскими детьми — как они тихо сидят, ручки с чистыми ноготками сложены на коленях, большие темные глаза вбирают все. Чудо, а не дети. Так, наверное, сидел Оливье, смотрел на мертвого отца, терзаемый внутренней и более неотступной проблемой: в тот момент, когда отец умер, он как раз собирался сходить пи-пи.
— Сиди тут и ни с места, понял?
Никакой надобности оставлять ребенка сидеть и мучиться не было, но мать вознамерилась совершить преступление — убрать из дома картины, пока не вмешалась полиция.
— Сиди тут, — приказала она, — чтобы я тебя не искала.
И побежала звонить по телефону своему изнеженному любовнику: пусть срочно бросает уютный дом в Нёйи, нельзя ждать, пока снег растает, пусть срочно едет до самой Бастилии, забирает большой сундук и тащит его на рю де Ренн.
В какой-то момент посреди суматохи и страхов той ночи малыш намочил штаны, однако эта катастрофа обнаружилась лишь много часов спустя, когда Оноре нашел мальчика, спящего, уткнувшись лбом в стол, и тут-то Доминик сфотографировала его. Черт побери! А потом по какой-то причине — возможно, в кадр попал исчезнувший «Электрический голем» — разорвала фотографию пополам. Вероятно, эта фотография могла послужить единственной уликой, доказывающей, что в ту долгую ночь Доминик Бруссар и Оноре Ле Ноэль припрятали пятьдесят работ Лейбовица, в большинстве своем незаконченных или неудачных, которые впоследствии, с тщательно продуманными исправлениями (и добавленным автографом) могли принести много, очень много денег. Они перевезли картины в гараж возле канала Сен-Мартэн, благодаря чему на множестве сомнительных Лейбовицев разных периодов его творчества появились часто упоминавшиеся «следы влаги». С тех пор никто не видел картину, которую Лео Стайн
[13]
и безжалостный (а потому еще более заслуживающий доверия) Пикассо в один голос называли шедевром. Стайн восхвалял ее под именем «Электрического голема», Пикассо — под именем «Монстра».
Лишь около полудня следующего дня Доминик сообщила в жандармерию о смерти мужа, после чего студия была, согласно французским законам, опечатана и составлен полный перечень имевшихся в наличии картин. «Электрический голем» среди них не значился. Что поделать.
Доминик, дочь марсельского бухгалтера, набрала достаточный запас Лейбовицев, полу-Лейбовицев и потенциальных Лейбовицев, чтобы безбедно прожить ближайшие полвека. И, конечно же, она унаследовала droit morale, то есть право определять аутентичность любой картины мужа — нелепость вроде бы, но таков закон. Репутация у вдовы была подмочена, и для пущей авторитетности она учредила Фонд Лейбовица с достопочтенным Оноре Ле Ноэлем во главе. Идеальное решение с ее точки зрения: алчные дилеры и коллекционеры из фонда с готовностью выслушивали подтверждение подлинности той или иной картины. Остаток жизни парочка могла жить безбедно, подписывая брошенные неподписанными работы и возвращая к жизни те, что сам мастер отверг.
Рассказчица была прелестна, слова так и лились из нее, а взамен она просила еще вина. Я налил ей третий бокал «Девственных холмов» и позволил себе немного помечтать.
— И тут, — сказала она, стряхивая пепел, упавший на тонкую лодыжку. — Доминик застает Оноре в постели с Роджером Мартином.
— Английским поэтом?
— Точно. Вы с ним знакомы?
— Нет.
— И слава богу. — Выразительно приподняла бровь. Смысла намека я не понял, но был благодарен уже и за то, что числюсь в заговорщиках.
— После этого, они, само собой, развелись. Но никто не знает, как они поделили припрятанные картины.
На стороне Доминик оказались какие-то «фанатики», крепкие ребята, и львиная доля перепала ей. К тому времени как Ноэль был окружен, разбит, выброшен из комитета и ограблен, он превратился в крайне озлобленного человека. Ненависть к Доминик понятна, однако еще большую антипатию он питал к ее ни в чем не повинному сыну.
В 1969 году какой-то «фанатик» задушил Доминик в отеле в Ницце. Оливье давно перебрался в Лондон и в школе Святого Павла окончательно избавился от французского акцента. Droit morale перешло к нему — ничего не смыслящему в творчестве отца.
— При первом знакомстве с моим мужем он может показаться совсем кротким, — предупредила Марлена. — Таков он и есть, но когда Оноре вздумал судиться за droit morale, Оливье бился как лев. Видели вы его фотографии? Ему было тогда семнадцать лет, совсем мальчик, прелестные длинные ресницы, но его ненависть к Оноре словами не передать. Наверное, это и помогло ему выиграть дело.
Конечно, мы — нация Генри Лоусона
[14]
, привычная к долгим рассказам у костерка, но вместе с тем такие люди, как Марлена, пробуждают в нас темные подозрения. Кажется, ей нравится походя упоминать известные имена? Возводит музей имени себя любимой? Однако никто никогда не вел подобных разговоров в этом загоне, и я буквально висел на кончике стула, напряженно следя за тем, как она раскуривает «Мальборо», как ровно горит округлый огонек.
— После всего этого Оливье и притронуться к отцовским картинам не желает. Теперь они ему противны. От этих шедевров ему становится дурно — по-настоящему, физически дурно.
Любопытно, что и говорить.
— Но почему, бога ради, Дози прятал картину от меня?
Она только плечами пожала:
— У богачей свои причуды!
— Не хотел, чтобы прознали о его сокровище?
— Это — капиталовложение, — насмешливо разъяснила Марлена. — Вот и все, что картина значит для них. Им важно иметь, а не разглядывать. Но если рынок примет россказни Оноре, будто эту замечательную картину доделывали, дописывали, муж будет разорен. Все убытки придется выплачивать нам — миллион долларов, а то и больше.
— Платить будете вы и ваш муж?
— Да. — Она чуть ли не улыбалась. — Конечно, Оноре — всего лишь злобный подонок, — сказала она, — но приходится с ним спорить, вот я и послала сюда двух экспертов — провести химический анализ красок. Один видел твоего брата в пабе, говорил, он замечательный.
— Бывает иногда.
— Так или иначе, — торопливо продолжала она, — мои независимые эксперты не хуже Оноре растревожились насчет следов двуокиси титана в белой краске. Мол, в 1913 году этот пигмент не употребляли, и для них это был, как они выразились, — с насмешливой гримаской, — «красный флаг». К счастью, Доминик жила в свинарнике, даже трамвайные билеты не выбрасывала и счета из ресторанов, архив у нас полнехонек, слава богу. Я покопалась и вытащила не только письмо Лейбовица поставщику с заказом на титановую белую, но и счет от января 1913 года. Более чем достаточно, не беда, что в тот год мало кто употреблял эту краску. И пусть Оноре трахнет себя в зад. Ваш друг владеет подлинным Лейбовицем. Я лично доставила ему все бумаги — пусть хранятся вместе с картиной. Своими руками прикрепила конверт с документами к обратной стороне подрамника.