Когда он попросил меня раскроить ему голландский холст, я такой был уставший, ходил пешком до города, а потом к дамбе Гатри, и целый выводок клещей впился мне в яйца. Замучился чесаться, но ему приспичило ЗАНЯТЬСЯ ИСКУССТВОМ. Господи ж Боже, я не обижаюсь, что бы он там ни говорил про меня. Вечером ложусь в постель и накрываю голову подушкой, чтобы не слышать его разговоров с Богачом Дозой. Я, мол, бремя и крест, и столько от меня огорчений, и все шепчет, Господи ж Боже ты мой!
Раскроишь для меня холст, Хью?
Хоть бы разок услышать, как он рассказывает Богачу, дескать, брат может проследить любую ниточку по всей длине холста, не упустит ее, высмотрит, как черного муравья в летней траве, лежу на брюхе, глаза превратились в МИКРОСКОП. Не дождешься. Боже ж мой, разве я жалуюсь? Разве напомнил хоть однажды, что он дает мне в руки СМЕРТОНОСНОЕ ОРУЖИЕ, при том что моя семья — тоже мне, семейка — никогда, никогда не доверяла мне Резак, ни разу не позволили вонзить острие в священную живую кожу. Держи таз, Джейсон, ножа не трогай. И вот мне вручено СМЕРТОНОСНОЕ ОРУЖИЕ, и я ложусь на пол в студии и прослеживаю путь одной-единственной нитки голландского холста — ему не достался этот дар, сверхъестественная моя сила. А он так радуется, когда я отделяю нить от нити, девять футов поперек полотна без единой ошибки. Идеальный разрез, ТАЙНЫЙ ЗНАК БЛАГОДАТИ, говорит он мне, хотя сам в Бога не верит и пишет СВЯТЫЕ СЛОВА без покаяния, с размаху, жесткой трехдюймовой щетиной. 10 долларов за кисть, чтобы с яростью запечатлеть навеки Слово Божье. А потом они спрашивают: ЧТО С ТОБОЙ НЕЛАДНО?
Я — Заторможенный Скелет и прекрасно знаю, что такое — «заторможенный», хотя раньше и говорил по-другому. Мне в руки не дают ножа и резака, не дают железо. Я правлю повозкой с пони и собираю заказы. Отличные отбивные сегодня, миссис Панчеон. И снова фунт мяса для кошек? Никогда не мог смириться с тем, что нож для меня запретен. Я бы сумел убивать тварей с любовью и нежностью, благослови их Бог, чтобы мой лик отразился в их глазах. Так в милости своей видит наши лица Господь.
Долгое время я упрекал мать: почему не вступается за меня? Маленькая она была, черноглазый воробушек, глаза большие, запавшие, и все ждала последнего дня, часа расплаты, придет наш черед. Ножей она боялась, милая, бедная Матушка, и неудивительно, если глянешь на Череп Бойна или Дедушку Бойна, когда они входят в дом через заднюю дверь. Здоровые, вечно распаленные злобой мужики. Каждый вечер мама собирала ножи и прятала их в сейфе «Чабб». Левую грудь ей ампутировали. Боже ее храни. Само собой вытекает. Прятать ножи. Но вместе с ними она каждую ночь прятала уготованную мне судьбу.
Но когда все прошло и миновало, наш дом и наша лавка превратились в видеомагазин, и утрачена всякая надежда, теперь мне дают в руки нож и велят раскроить холст для моего брата. Что за издевательство, объясните, если можете. И в этом, и во всем другом я сделался его ПРИСЛУЖНИКОМ. Вот стоит в его студии пластиковый стакан, а в нем такие щипчики, словно у дантиста, который собрался мучить ваши десны. Про эти щипчики никто и не вспоминает, когда Майкл Боун высказывает свое мнение: «Клемент Гринберг всего-навсего радиомонтажник» — и тому подобное. А вы бы спросили его, что это за стакан здоровенный с щипчиками? Знаете, зачем это? Чтобы идиот Хью стоял на коленях возле меня и снимал с мокрой краски крылышки и лапки, мертвые тельца, частицы материи, шорох и сок и след тысячи жизней, нарушающих девственную чистоту ДВУХМЕРНОГО ПРОСТРАНСТВА.
Мне говорили, что нет на свете другого человека, способного разобрать нити на протяжении девяти футов без малейшей погрешности. Ну и пусть, все суета, и мне часто представляется, что я всего лишь здоровенный шуршащий сопящий гремящий хронометр, что расхаживает взад и вперед по дороге в Беллинген, каждый Божий день, весной и летом, мухи, комары, стрекозы, все тоже тыр-дыр-пыр, тикающие часики, облако мельчайших часов, и с каждым мгновением — все ближе к смерти. ПОМЕХИ ИСКУССТВУ. Прихватите нас щипчиками и долой.
Не хотелось бы мне помереть здесь, на севере Нового Южного Уэльса, среди пиявок и клещей, когда чертова река подмывает берег, все сырое, гнилое. Я родился ПОД СЕНЬЮ ДОЖДЯ ВЕРРИБИ
[22]
, и пусть меня похоронят в сухом месте, в крепкой желтой земле, где виднеются следы от заступа, как ведьмины корешки на скале веков. А тут я помирать не хочу, но мой дом превратился в видеомагазин, мать, отец, все ушли, бедный Хью, чертов Хью, человек-часы.
Мясника Бойна в Беллингене не любят. И у нас в Блате не любили. Как любить человека, если он обрил себе голову, лишь бы не позволить отцу себя подстричь? И его не любили, и НЕМЕЦКОГО ХОЛОСТЯКА не любили, а когда он уехал в Город и вернулся ненадолго, потому что у Черепа приключился удар, и родная мать плакала и заклинала его принять нож и резак, он не согласился, а сам поехал снова в Мельбурн и там потихоньку работал на мясокомбинате Уильяма Энглисса. Сказал: «У меня всего одна жизнь», но ведь это неправда. А теперь у него АМНЕЗИЯ, он напрочь забыл, какие беды причинил родным и семье, и в Беллингене направо и налево всем говорит: ах, я и сам, мол, из ДЕРЕВЕНСКИХ или «Я из Блата», но они видят его насквозь, с его темными, быстрыми, бегающими глазками, обманщика и лгуна, который записывает покупки на счет Жан-Поля Милана, и спасает его только то, что и сами они обкрадывают Жан-Поля.
Этот ли день или другой. Он возился с красками, я шел в город, дорога над рекой Беллингер, очередное наводнение отступило, примяв траву: она лежала плоская, словно труп, а порой смахивала на еще не смытую блевотину. У пилонов моста торчала охапка палок и бревен, ОБЛОМКИ КОРАБЛЕКРУШЕНИЯ, жуткое нагромождение коры и сучьев, все виды растений и минералов, и тут же фонарный столб, оборванные провода тянулись от него, как рыбьи кишки. И тут я заметил, еще издали углядел: сине-серое, размером чуть больше сосиски, что мы ели на завтрак. Большая грязная колымага вывернула из-за угла, разогналась, вздымая пыль, разбрасывая во все стороны железки и деревяшки, все смешалось, конец света, последняя мысль мухи. Сердце билось часто-часто, перекачивало кровь из камеры в камеру. Мясо-музыка, мясо-музыка, два ритмичных удара, и я уже сбегаю с холма, с дороги по откосу к реке. Хвостик моего щенка, вот что я увидел, неразожженный погребальный костер, спаси его Бог. Неслабое потрясение, Господи ж Боже ты мой, лежит, пасть раскрыта, какие-то гады обглодали его, брюхо наполовину выедено. Спаси его Бог, я подцепил легкое тельце своей загнутой палкой и стоял, думал, что делать дальше. Вернулся на дорогу, новую рубашку порвал о проволоку. Надо найти мешок из-под муки, уложить его и отнести домой, устроить могилку, на древней ЗАТОПЛЯЕМОЙ РАВНИНЕ, под речными камнями. Следовало завернуть в кооперацию, там бы мне помогли, но до паба рукой подать, и я пошел туда. Сел в привычном углу под радио. На стойку я труп не клал, соблюдал гигиену.
Что-то пошло не так, хотя Мерль принесла мне кружку, и я начал пить, до последнего стараясь соблюдать ЭТИКЕТ. Обычно я растягиваю выпивку на много часов, но тут выпил сразу. В эту пору дня воняет мытой пепельницей, пока Кевин из кооперации не начнет пукать, раскуривая трубку. Сначала никого не было, кроме героинщика у которого в штанах и задницы не намечалось а потом пришли Гатри. Их двое, старший — Эван, а брат его вполне приятный человек. Я слыхал, Гатри нанимались на три недели ставить забор, а чек им подсунули неплатежеспособный, как они только что обнаружили, так что настроение у них было не из лучших. Гэри Гатри твердил, что прихватит свой «Д24» и сломает все, что наработали за эти три недели. Очень уж он обозлился. А поскольку в пабе, кроме меня, сидел только наркоман, и тот молчал, само собой, я слушал весь разговор. И пса моего они заметили. Эван со мной говорить не стал, сказал Мерль, что про меня надо сообщить ИНСПЕКТОРУ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ. А я тоже громко спросил Мерль, не найдется ли ящика из-под бутылок, если дюжина бутылок влезала, влезет и моя собака. Она ответила, что только что всю тару пожгла. Наркоман прихватил кружку и вышел на улицу.