Встав со стула, я обнаружила, что ноги у меня дрожат. Может быть, я просто перенервничала, и аудитория, как Старый Чон, видя, что я делала правильные движения, ничего неправильного не заметила? Я вытянула правую ногу, опустилась на колено, подняла голову и улыбнулась. В помещении было тихо, только Старый Чон с сияющим видом выкрикивал: «Браво! Браво! Хорошая работа!» Но тут я увидела совершенно убитое мамино лицо. Аудитория вяло похлопала, и, пока я шла назад к своему месту с лицом, напряженным до дрожи от усилий, которые я совершала, чтобы не разреветься, я услышала, как какой-то малыш громким шепотом сказал своей маме: «Это было ужасно». А она прошептала ему в ответ: «Ну, она все-таки старалась».
В этот момент до меня дошло, сколько людей было в церкви, — казалось, весь мир. Я чувствовала на своей спине испепеляющие взгляды. Я знала, какой позор пережили мои родители, неподвижно просидевшие до самого окончания шоу.
Мы могли бы ускользнуть во время перерыва. Должно быть, гордость и как-то странно понимаемое чувство чести приковали моих родителей к сиденьям. И поэтому мы увидели всё: восемнадцатилетнего юношу с накладными усами, который показывал чудеса магии и жонглировал горящими обручами, катаясь по сцене на велосипеде с одним колесом. Грудастую девочку с белым гримом, которая спела арию из «Мадам Баттерфляй» и получила почетную грамоту. И одиннадцатилетнего скрипача, которому дали первый приз за исполнение виртуозной пьесы, похожей на песенку деловитой пчелы.
По окончании вечера к моим родителям подошли Су, Чжуны и Сент-Клэры из Клуба радости и удачи.
— Много талантливые дети, — широко улыбаясь, неопределенно высказалась тетя Линьдо.
— Это было нечто, — сказал папа, и я не поняла, намекал ли он таким саркастическим образом на мой провал или, может быть, вообще забыл, что я наделала.
Уэверли посмотрела на меня и пожала плечами.
— В отличие от меня ты не гений, — сказала она, как бы констатируя факт.
Не будь мне так плохо, я бы вцепилась ей в косы или врезала кулаком в живот.
Но что окончательно добило меня, так это выражение маминого лица: совершенно пустой, отсутствующий взгляд человека, потерявшего всё на свете. Я чувствовала себя так же, и у меня было ощущение, что все сходятся к нам, как ротозеи после автомобильной аварии, чтобы посмотреть, кому что оторвало. В автобусе по дороге домой папа мурлыкал про себя песенку деловитой пчелы, а мама молчала. Я подумала, что она ждет, когда мы доберемся до дому, чтобы начать отчитывать меня. Но когда папа отпер дверь нашей квартиры, она сразу же прошла в заднюю комнату, в спальню, и закрылась там. Никаких обвинений. Никаких попреков. В каком-то смысле я почувствовала себя разочарованной. Я ждала, что она начнет кричать на меня, чтобы раскричаться в ответ, заплакать и обвинить ее во всех своих несчастьях.
Я предполагала, что мое фиаско в шоу талантов означало, что мне больше никогда не придется играть на пианино. Но через два дня, когда после школы я уселась дома перед телевизором, мама выглянула из кухни и как ни в чем не бывало произнесла:
— Четыре часа!
Сначала я остолбенела, как будто она велела мне снова пройти через всю эту пытку на шоу талантов, но потом лишь уселась поудобнее в своем кресле.
— Выключи телевизор, — обратилась она ко мне из кухни через пять минут.
Я не шелохнулась. Я приняла решение. Теперь я не обязана делать то, что говорит мама. Я ей не рабыня. Это ей не Китай. Я уже послушалась ее, и вот что из этого получилось. Это всё по ее глупости.
Она вышла из кухни и встала в арочном проеме при входе в гостиную.
— Четыре часа, — повторила она повнушительнее.
— Я не собираюсь больше играть на пианино, — сказала я небрежно. — Зачем? Я не гений.
Она подошла поближе и остановилась возле телевизора. По тому, как вздымалась и опускалась ее грудь, я поняла, что она рассержена.
— Не хочу! — сказала я и почувствовала себя сильнее, как будто наконец-то показала свое истинное «я». Вот, оказывается, что было скрыто во мне все это время.
— Не хочу и не буду! — Я перешла на визг.
Дернув меня за руку, она приподняла меня с пола и выключила телевизор. Почти волоком она перетащила меня к пианино. Проявление силы с ее стороны напугало меня. По дороге я брыкалась и раскидывала половики. Она приподняла меня и усадила на жесткую скамейку перед инструментом. К этому времени я уже захлебывалась рыданиями, глядя на нее с горьким укором. Ее грудь вздымалась еще сильнее, а рот был приоткрыт в какой-то сумасшедшей улыбке, как будто ей было приятно, что я плачу.
— Ты хочешь, чтобы я была тем, чем я не являюсь! — рыдала я. — Я никогда не буду такой дочерью, какой ты хочешь!
— Дочери, — крикнула она по-китайски, — бывают только такие: одни — послушные, другие — своевольные! В этом доме есть место только для одной дочери. Для послушной!
— Тогда лучше бы я не была твоей дочерью! Лучше бы ты не была моей матерью! — выкрикнула я.
Произнеся это, я испугалась. У меня было такое чувство, будто из моей груди выползают черви, жабы и какие-то склизкие гады, но вместе с тем это было и приятное чувство — как будто наконец-то мое истинное «я» выглянуло наружу.
— Этот уже нас не зависит, — резко бросила она мне в ответ.
Я чувствовала, что ее злость подходит к самому верхнему пределу. Мне хотелось увидеть, как ее прорвет. И тогда я вспомнила про дочерей, которых она потеряла в Китае и о которых мы никогда не говорили.
— Тогда лучше бы я вообще не рождалась на свет! — крикнула я. — Лучше бы я умерла! Как они!
Эффект от моих слов был как от магического заклинания: алаказам! — и она опустила голову, закрыла рот, уронила руки и, сникнув, исчезла из комнаты, как будто ее ветром сдуло, словно маленький коричневый листок — тонкий, хрупкий, безжизненный.
Это был не единственный раз, когда я ее разочаровала. В последующие годы я часто не оправдывала ее надежд, каждый раз отстаивая свое собственное мнение, свое право не оправдывать ожиданий. Я не стала отличницей. Я не стала старостой класса. Я не поступила в Стэнфорд.
[6]
Я не доучилась в колледже. Потому что в отличие от мамы я не верила, что могу стать кем захочу. Я могу быть только самой собой.
И за все эти годы мы ни разу не заговорили ни о моем провале на шоу талантов, ни о том, что я наговорила ей потом со скамейки у пианино. Все это так и осталось между нами, как непоправимое предательство. Поэтому у меня никогда не было случая спросить ее, почему она надеялась на что-то настолько большое, что провал был неизбежен.
И что еще хуже, я никогда не спрашивала ее о том, что было для меня самым страшным: почему она поставила на мне крест?