Сначала у нее ничего не получалось. Она не вдохнула, а выдохнула и распылила дорогой порошок в воздухе. Но через несколько минут она научилась нюхать кокаин. Вскоре она обнаружила себя громко и неприлично хохочущей. Так смеялись пьяные проститутки на Грачевке. И так же смеялся ее отец, когда был сильно пьян. Именно так, визгливо и неприятно, смеялся ее отец, когда в их квартире появился Недошивин.
– У вас прекрасные зубы, – повторил старый комплимент Вирский. – Такими зубами можно перекусывать мужчин пополам, даже не успев почувствовать их вкуса. А вы знаете вкус настоящего мужчины? Его запах? Силу его рук? Его поцелуи…
Ее уже не смущало, что Вирский говорил очевидные скабрезности. Она пыталась нахмуриться, но против воли расхохоталась.
– Например, ваш муж… Это настоящий мужчина?
– Мой муж! Ха-ха-ха!
Она представила, как перекусывает Ивана Платоновича пополам. Хрум! И он исчезает в ней, со всем его авторитетом, умными мыслями, со всеми его написанными и еще не написанными научными книгами. Хрум! Хрр! Хрр! Ха-ха-ха!
– Предложите мне еще вашего порошка, Вирский!
Вирский отвел ее руку в сторону, указав взглядом на центр зала, где выступал молодой поэт, огромного роста, с лошадиным лицом, одетый в малиновый балахон. Он читал стихи о каком-то господине, который разговаривал басом, в небеса запустил ананасом .
Когда он кончил читать, к нему подскочил старик со съехавшим на висок пенсне, почему-то напомнивший Наденьке Ивана Платоновича. Он стал яростно жать поэту руку. Восторженно кричал, брызжа слюной:
– Гений! Это – не поэзия! Это – разъятая стихия!
Поэт вдруг набычился, побагровел, назвал своего поклонника скотиной и смачно плюнул в него, угодив в стеклышко пенсне.
– А-а! У-у!
Подбежал молодой человек:
– Вы не смеете обижать моего папашу! Извинитесь!
– Это ваш папаша?
– Да!
– В таком случае – поздравляю вас. Вы тоже скотина!
– ?!!
– От скотов рождаются только скоты!
– Сам ты скотина! – завопил молодой человек.
В потасовке приняли участие несколько человек из публики. В основном били молодого человека. Его отец стоял рядом и грозил полицией. Наконец отца и сына выставили за дверь. Поэт отправился к ближайшему столику, где сидел господин с двумя дамами, и нарочитым басом потребовал себе водки. Водку тотчас подали. Он выпил ее залпом и со зверским лицом стал жевать тонкое рюмочное стекло, кровавя рот и капая кровью на подол платья одной из дам. Дама завизжала. Неожиданно откуда-то появился избитый молодой человек. Он был в пальто и очень расстроен.
– Во время драки, – жалобно объяснил он, – кто-то стащил из кармана моего отца портмоне.
– А-а! У-у!
Кричали, свистели, улюлюкали. Молодой человек убежал, но через минуту снова появился.
– Просим извинения! Портмоне нашлось!
– А-а! У-у!
Наденька больше не смеялась. Ей стало так же страшно, как в соборе. Она умоляюще посмотрела на Вирского и увидела блаженное выражение на его лице, когда он смотрел на окровавленный рот поэта.
«Таинство евхаристии сильно занимает меня!»
Больше она ничего не запомнила. Кроме того, что жалко, бездарно, вовсе этого не желая, отдалась Вирскому в «Астории», куда он привез ее обманом, обещав отвезти к родственнице мужа. Она поднялась в его номер покорно и бессловесно, как овца. Наутро она призналась, что является женой сенатора Недошивина. Вирский не удивился и отвез ее к родственнице. Взглянув на обескровленное лицо Нади, золовка все поняла и заплакала…
Быстро, просто и страшно
– Прости меня, Ванечка !
Иван Платонович всхлипнул. Ни разу еще за всю их супружескую жизнь Надя не называла его Ванечкой. В отличие от первой жены она безошибочным чутьем угадала, что уменьшительно-ласкательное обращение для Ивана Платоновича не годится. Она вообще умело избегала искусственности в их отношениях, никогда не забывая о том, что их брак – это мезальянс, скрепленный взаимной клятвой, данной умиравшему отцу. Поэтому он мог позволить себе называть ее Наденькой, она же его только Иваном Платоновичем.
– Прости меня, Ванечка!
– За что?! О Господи!
– Прости…
Надежда Павловна третьи сутки умирала от родовой горячки, в страшных муках разрешившись двойней. Два мальчика лежали в соседней комнате в одной, тесной для них кроватке, под присмотром Лукерьи Фоминичны Аренской. Глядя на сладко посапывавших младенчиков, туго спеленатых и одетых в одинаковые кружевные чепчики, Лукерья мелко крестилась и бормотала что-то едва слышно. Глаза ее были испуганными.
Двойняшки родились крупными, под стать отцу с матерью. Оба с живыми и не мутными, а уже проницательными глазенками, что сильно удивило многое повидавшую на своем веку акушерку. Обыкновенно, приняв плод, акушерка грубо нахваливала роженицу, испытывая при этом и свою гордость за сделанную работу и предвкушая награду и угощение. Но сейчас, рассмотрев новорожденных, она ахнула и мелко закрестилась, забормотала что-то невнятное, как вот нынче Лукерья.
Оба мальчика были прелестны, очаровательны, лучше всех на свете! Но их решительное несходство поразило бы всякого, кто видел бы их рядом с мучительно улыбавшейся матерью.
Оба родились волосатыми. Но один был заметно черен, а второй – белес. У одного на переносице была горбинка, нос второго был приплюснут и вздернут кверху. После рождения оба были красные, точно с них кожу содрали. Но едва их обмыли и вытерли, сейчас же обнаружилось пигментарное несходство кожи, а также формы их крошечных ноготков. У черненького ногти не только на руках, но и на ножках были продолговатые, темно-сизые, как у негра. У беленького – широкие, лопатистые. Каждая деталь сама по себе не играла решающей роли. Но достаточно было просто посмотреть на младенцев, чтобы сказать себе: что-то тут не так! Не могут эти дети принадлежать одним родителям!
– Как они? – спросила Надя после родов.
– Хороши, матушка! – бодрым голосом отвечала акушерка.
– Они… похожи? – догадываясь о чем-то, спросила Надя.
– Да как тебе сказать… – замешкалась акушерка.
– Покажите! – потребовала Надя.
К ее лицу поочередно поднесли мальчиков. Взглянув на них, Надежда Павловна вдруг успокоилась, улыбнулась широко и счастливо и, проваливаясь в глубокий обморок, отчетливо сказала:
– Ивана Платоновича ко мне не пускать!
Этот приказ озадачил Лукерью Фоминичну. Огромных усилий ей стоило объяснить Недошивину, почему он не имеет права войти к супруге. На детей, которых ему вынесли, он взглянул рассеянно и удивленно, никакого различия в них не заметив. Все мысли его были о жене. Он боялся этих родов и вместе с тем ждал с нетерпением – как избавления любимой женщины от грозившей ей смертельной опасности, которая поселилась в ее животе. Беременность протекала трудно. И вот опасность эта, как он представлял ее себе, миновала. Почему же он не может видеть жену?