— Какая мрачная мифология! — поморщился Джон. — И вы в это верите?
— Нет, — как-то неуверенно сказал Чикомасов. — Православная церковь считает это суеверием.
— Следовательно, — весело подхватил юноша, — вы все это придумали? И мертвую женщину?
Петр Иванович строго на него посмотрел.
— Вы хотите сказать, я соврал?
— Нет, — покраснел Половинкин.
— А может, вы намекаете, — еще строже продолжал Чикомасов, — что в тот вечер я был пьян? И таким образом видение было алкогольной галлюцинацией, вроде зеленых чертей?
— Петр Иванович! — обиженно воскликнул Джон.
В глазах Петра Ивановича заплясали лукавые огоньки.
— И напрасно, голубчик! Пьян я был! Не скажу, что в стельку, но граммов четыреста коньячку перед тем в одиночестве на грудь принял.
— Четыреста грамм коньяка?!
— Много? Только не для комсомольского вожака. Для меня это было — тьфу, разминка.
— Тогда я ничего не понимаю, — рассердился Джон.
— Не обижайтесь, — попросил Чикомасов, — Каким бы я ни был пьяным, но я ответственно заявляю: перед Вирским стоял труп. Я даже знаю, кто она. Та самая, убитая в парке. Ее звали, кажется, Лиза.
— Итак, — продолжал священник, — я колотил в дверь, пока не открыла Настя, приживалка Беневоленского. Едва она впустила меня в дом, как мне сделалось неловко. Вообразите! Секретарь районной комсомолии врывается ночью в дом попа, перепуганный, поцарапанный, в крови и пьяный! (Впрочем, хмель из меня выветрился…) И — дрожащим голосом рассказывает о живом мертвеце.
— Да уж…
— Был в доме еще один человек… И какой человек! Не случалось ли вам, Джон, видеть картину Павла Корина «Русь уходящая»? Очень жаль! Мне было бы проще описать того человека. На самой картине его нет или нет никого на него похожего. Но едва взглянув на него, я сразу понял: он оттуда! Из тех, понимаете?
— Нет, — признался юноша.
— Это был представитель уходящей русской натуры. Он был из тех, коих мои старшие товарищи не успели всех уничтожить.
— Но зачем их уничтожали?
— Много этому дается объяснений. Ленин со Сталиным виноваты. Евреи и прочие инородцы подстроили. Но я думаю, что всему причиной — мировое зло. В тех людях воплотилась нравственная красота человека. А мировое зло ненавидит красоту, это хорошо Достоевский понимал.
Петр Иванович продолжил рассказ:
— Гость Беневоленского был в преклонных годах, но внешне бодрый, крепкий. Он глядел на меня насмешливо, с каким-то презрением даже. Как будто перед ним стоял не насмерть перепуганный человек, а мокрица, сороконожка какая-то. Ее и раздавить не жалко, такая противная.
Рассердил меня этот взгляд! Вдруг он подскакивает ко мне и говорит: «Что, дурачок, влип? Не помог тебе твой диалектический материализм?»
Как я ни был тогда подавлен, однако возмутился.
— При чем это? — спрашиваю. — Что это за идеологическая провокация?
Смотрит на меня старец в упор, бьет взглядом, как к стене приколачивает. «Вот полюбуйтесь, — говорит, — Меркурий Афанасьевич! Перед вами типичный образец умалишенного, который всю жизнь считал себя абсолютно нормальным. А как только ум его прояснился, так он сразу испугался, что сошел с ума. И так живут миллионы людей!»
— Этот безмозглый комсомольский работничек, — продолжал старец, — думал, что не верит в Бога. То есть не верил в то, что всегда перед его глазами, — Божий мир с его тварями, человека как вершину Божьего творения. Зато он верил вот в это (старец постучал кулаком по стене). Верил в мертвую материю. В то, что за несколько секунд можно превратить в прах. В мертвое он верил, а в живое — нет. Он не верил даже в чудо собственного существования. Всю жизнь просмердел живым трупом, а как увидел другой живой труп, сдрейфил. Сам себя, мертвого, не боялся, а мертвой девушки испугался!
Рассказывая, Чикомасов улыбался, словно старец не ругал, а хвалил его.
— Что было дальше? — спросил Джон.
— Как ни странно, я успокоился. Думаю: раз старичок так ругается, значит, ничего исключительного не случилось. Значит, с этим можно жить. Ну, допустим, живой труп… Но ведь наука подбирается к чему-то подобному. Может быть, мой приятель — великий ученый, соединивший науку с магией. Словом, решил я с этим на трезвую голову разобраться. А пока извинился перед Настей, перед Беневоленским, отцу Тихону сухо кивнул и собрался уходить.
Тихон пожелал меня проводить. Вышли мы на церковную площадь. Полная луна, красная… Тучи по небу бегут, брусчатка на площади, как чешуя, и от света луны будто вся в крови.
— Вот вы материалист, — говорит отец Тихон. — Я настоящих материалистов уважаю. Большое мужество надо иметь, чтобы оставаться мыслящим человеком, не веруя в Бога. Только никакой вы не материалист, Петенька. Если б вы были настоящим материалистом, вы бы подвергли сомнению существование живого трупа.
— Завтра я собираюсь это выяснить, — надменно отвечал я, — и не сомневаюсь, что все получит материалистическое обоснование.
— Не сомневаетесь? — живо спросил старец. — Тогда я предлагаю заключить пари. Эту ночь вы проведете в храме. Трижды за ночь я навещу вас. Если с вами ничего не случится и до первых петухов вы не попросите выпустить вас (а я вас, голубчик, крепко-накрепко запру, да и вам советую изнутри хорошенько запереться!), я признаю свое поражение. Я сделаю это публично, в комсомольской печати. Но если наоборот… Публичных отречений не требуется. Мне будет вполне достаточно приватного признания вами существования загробного мира. Согласны?
— И вы согласились? — воскликнул Джон.
— Идея была безумной, — отвечал Чикомасов, — но не лишенной прямой для меня выгоды. Просижу в церкви до утра, подумал я, а наутро отведу старца в «Правду Малютова» к Мише Ивантеру. Пусть он публично покается в своем мракобесии.
— Кто такой Ивантер? — спросил Половинкин, пряча взгляд.
— Местный журналист. Когда-то мы с ним дружили. Нас было три мушкетера, вернее, три бузотера. Я, Миша и Аркаша Востриков, сейчас он следователь в прокуратуре. Теперь мы с Ивантером враги. Связался с международной сектой, получает от них деньги. Мечтает собственную газету основать. Но кто платит, тот музыку заказывает. А стоит за всем этим не кто иной…
— Вирский?
— Угадали.
— Я уже понял, что в России все знакомы друг с другом.
— Ударили мы по рукам, как мальчишки, — продолжал Петр Иванович. — Остался я в храме один вместе с иконами и лампадкой негасимой. Пообвыкся в темноте, потом зажег одну из свечей, что мне отец Тихон оставил, и пошел бродить по храму. Вроде как на экскурсии. Собор наш, по столичным меркам, невелик, но для уездного города изряден. Построен он очень давно сторожевыми казаками и не только для службы предназначался, но и для обороны от кочевников. Поэтому стены в нем крепкие, а окошки маленькие. Это уж потом, в начале нашего века, была сделана в южном приделе большая застекленная дверь.