А это так же невозможно, как мелкотравчатому дзёнокути победить великого макуути.
В проклятом сумо такое, хоть и редко, но случается. И тогда мелкотравчатый получает свою кинбоси, золотую, мать ее, звезду.
«Кинбоси» — самое легкое слово из всех слов, которые Елизавете пришлось зазубрить в нелепой надежде на взаимопонимание с Ильей. Картинка на стене сбила ее с толку. Праматерь-Акэбоно сбила ее с толку. Зубрить специально слова, которые и на языке-то не помещаются, застревают в глотке, — такое Праматери и в голову бы не пришло, и в страшном сне не привиделось. У нее и с русским проблемы, фразы и отдельные их части то и дело падают навзничь вследствие атрофии мышц, и тогда им на помощь приходит ненорматив — румяный и здоровый, как санитар из дурдома. Японские иероглифы могли бы заинтересовать Праматерь только в качестве материала для коронок (старые давно пора менять), они чего, не годятся, Элизабэтиха? Нет? Ну и хер бы с ними. С Японией тоже, потому что в мезозойском мире Праматери никакой Японии не существует. Она еще не придумана. И сумо еще не придумано. А между тем Праматерь уже Акэбоно.
Великий чемпион. Лучший из всех.
А Елизавета — никто.
…Ты сам никто, злобно подумала она, засовывая ключ в замок и с лязгом его проворачивая. Предупредительные звонки (два коротких, один длинный и снова два коротких) остались в далеком прошлом. В том самом прошлом, когда Елизавета еще надеялась, что Илья пошевелится, выползет из своего кресла, совершит хоть какое-то движение, сделает шаг ей навстречу.
Не случилось.
И она стала открывать дверь сама. Сначала — очень тихо, стараясь, чтобы не звякнул металл, не скрипнули петли. Возле двери она аккуратно снимала ботинки и шла по коридору на цыпочках, не производя излишнего шума. Единственной целью этой предосторожности было желание застать Илью врасплох. Хоть краем глаза увидеть, что же он делает, когда никого — абсолютно никого! — нет рядом.
Не случилось.
Не случилось подсмотреть сцену в духе Босха или Брейгеля. Когда бесы, маленькие и побольше; уродцы, монстры, порождения больного разума, нечистой совести и разлагающейся плоти водят вокруг Ильи свои хороводы. Вливают в него через воронки странные вонючие субстанции, призванные разогнать и подбодрить его странную вонючую кровь.
Но то ли Елизавета двигалась не так тихо и не так быстро, как ей казалось, и монстры успевали смыться, прихватив дьявольские причиндалы, — все было как всегда. Илья сидел в кресле, лицом в избитые снегом и дождем окна.
Хорошо бы появиться с другой стороны, предавалась совсем уж несбыточным фантазиям она. Зависнуть перед его постной рожей с той стороны, где небо: на воздушном шаре, аэростате или дирижабле; помахать ему рукой и заорать во всю силу легких: «Привет, сумотори!» Возможно, хоть тогда бы он дернул хотя бы пальцем в знак удивления. Но аэростатам и дирижаблям во «втором или третьем дворе» не развернуться, а воздушный шар стоит слишком дорого.
Оставив благородную общезоологическую идею изучения Ильи в естественных для него условиях, Елизавета переключилась на трамвайное хамство, хабальство и жлобство. В духе Праматери, но без ее шика.
Не помер еще? — спрашивала она, приходя.
Смотри, не помри, — говорила она, уходя. — А помрешь — телефонируй.
Ужас ситуации состоит в том, что Елизавета совсем не хамка. Нет существа предупредительнее, заботливее и нежнее. Но Илье, пусть и умирающему, не нужны ее предупредительность и забота. Грубость Праматери нужна, а Елизаветина нежность — нет. Лишь однажды Елизавета увидела тень эмоции на его лице, короткую, с гулькин нос. Когда она, в очередной раз не выдержав его безразличного молчания, сказала: «Все ждешь ее? А она не придет. Никогда не придет. У нее есть дела поважнее, чем ты. Она и думать о тебе забыла. Я тоже скоро забуду и все-все забудут. И пошел ты к черту, вот!»
Впоследствии Елизавета сильно пожалела о сказанном. И не только в Илье было дело, хотя обычно потухшие глаза его на секунду блеснули ярким потусторонним светом. Не только в Илье, но и в Праматери Всего Сущего тоже. От слов, произнесенных Елизаветой за версту тащило предательством. Невыносимый, мерзкий запах, его даже с запахом старого козла не сравнить, даже с протухшей рыбой. Божественный нос Праматери учует этот запах сразу и тогда… Что тогда?
— Ты бы сходила к Илье, — сказала она Наталье.
— А чего с ним?
— Да ничего. Все по-прежнему. Но, наверное, он хочет тебя видеть. Потому и со мной не говорит.
— Заговорит, — неожиданно пообещала Праматерь.
— Откуда ты знаешь? — Елизавета, так же неожиданно, пришла в волнение. — Ты с ним виделась? Была у него?
— Забегала как-то раз. Была неподалеку и заглянула. Ненадолго.
— И вы говорили обо мне?
— Говорю тебе — и десяти минут не посидела. Привет-привет, пока-пока. Где уж было разговоры разговаривать…
— Тогда откуда ты знаешь?
— Просто знаю и все.
И в этом вся Праматерь. Она «просто знает». Знает, как поступить, чтобы стало лучше максимальному количеству людей; знает, как утешить, не говоря ни слова. Или говоря та-акие слова, что у неподготовленного слушателя уши свернулись бы в трубочки. Она знает, как решать любые проблемы — и не какие-нибудь эмпирические, рожденные бесплодным томлением духа, а самые что ни на есть жизненные и насущные. Праматерь всегда идет напролом, взрезая своим необъятным ледокольным корпусом до дна промерзшую толщу бытия. Следом за ней, держась прямо в фарватере, тащатся утлые лодчонки стариков и всех остальных, кому необходима помощь; и юркая фелюга Аркадия Сигизмундовича тоже среди них, что-то Праматерь никак не может устроить его судьбу, подозрительно долго ищет «приличный детдом».
Аркадий Сигизмундович — единственный, известный Елизавете, Праматерин прокол, во всем остальном она просто ненормативно-безупречна.
За исключением Ильи.
В тот, первый, раз, когда они были там вместе, Елизавете показалось, что между Праматерью и Ильей существует невидимая связь; теперь, выходит, что она сама отпустила нитку этой связи — нарочно или случайно. Не-ет, Праматерь ничего не делает случайно. Сунула нитку в Елизаветины руки, отошла на безопасное расстояние и смотрит: ну, Элизабэтиха, как будешь выкручиваться?
Не будет она выкручиваться.
Не будет пресмыкаться перед Ильей, но и хамить ему не будет тоже.
…Хоть бы что-нибудь здесь поменялось, с тоской подумала она, переступая порог комнаты Ильи, хоть бы он халат новый напялил, или новую бейсболку, или поставил козырек на место. Но козырек по-прежнему закрывал его шею, и надпись не изменилась — «Сан-Диего». Сан-Диего, а не Санта-Ана, Санта-Клара, Санта-Роза.
— Привет, — сказала Елизавета, зная, что ответа не последует. И в лучшем случае она удостоится легкого подрагивания век.