Обед затянулся до самого вечера. За беседой и угощением я посматривал на реку, видную из окна. Она была довольно широка, и большие скопления плавучих водорослей — местные называли их почему-то латуком — болтались на поверхности вместе с бревнами и ветками деревьев. Из-за такого обилия мусора река скорее походила на затопленную муссоном низину. И хотя Гуаякиль произвел на меня весьма отталкивающее впечатление, именно здесь я встретил свою родню, и связь между нами была более глубокой, чем могло показаться на первый взгляд. Все мы так или иначе извлекали выгоду из Нового Света, ведь даже я в своих демократичных водонепроницаемых туфлях и с блокнотом наготове эксплуатировал эти места, по крайней мере визуально, в надежде получить какие-то новые впечатления.
Анна-Мария тоже участвовала в семейном бизнесе. Ее муж и двое детей сейчас находились в Италии. Она объяснила мне на итальянском с генуэзским акцентом, что находится в деловой поездке.
— Я занимаюсь разным бизнесом. Я произвожу оборудование для туалетов, а также взаимозаменяемые запчасти к ним: у вас ломается кран, вы просто выбрасываете его и ставите новый. А еще вот это, — она выразительно повела глазами, протянула руку и изящно приподняла своими тонкими пальчиками пустую бутылку. — Я делаю бутылки. Я делаю все, что хотите.
— Вы делаете деньги?
— Да, деньги… Я делаю деньги! — Она рассмеялась. — Но дома я очень люблю готовить.
— Вы так и не сказали, зачем приехали в Гуаякиль, — напомнил мне Доминго.
Моя история про поезд была слишком сложна и невнятна. Я просто сказал, что читал лекцию в здешнем культурном центре и собираюсь вернуться в Квито на «Аутоферро».
— Это интересно, — заметила Анна-Мария, — разок можно прокатиться ради забавы.
Они показали мне вокзал на другом берегу реки в районе под названием Дюран. Они сказали, что никогда сами не ездили на поезде, но это меня и не удивило. Я уже достаточно пробыл в Латинской Америке, чтобы понимать, что на поезде здесь ездят только граждане второго сорта: полубездомные, безработные, босые, индейцы и неграмотная деревенщина пользуются поездом и вообще что-то о нем знают. С этой точки зрения поезд можно было считать демонстрацией социального расслоения и характерной чертой континента.
— Надеюсь, вы еще побываете в Гуаякиле, — вежливо сказал Доминго, и на сем мы расстались: Нореро отправились в погоню за новыми выгодами, тогда как я приступил к бескорыстному начинанию — лекции по американской литературе.
А что же с билетом, который мне обещали заказать?
— Мы искренне пытались достать вам место, — сообщил сотрудник посольства в Гуаякиле. — Но все оказалось раскуплено на несколько дней вперед! Если вы захотите пожить в Гуаякиле, возможно, мы отправим вас назад позже, но ничего обещать не могу.
— Почему этот поезд такой популярный? — удивился я.
— Он не популярный, сэр. Он маленький.
Однажды вечером в Гуаякиле один ирландец средних лет в плохом костюме заявил:
— Вы в жизни не поверите, о чем я собираюсь вам рассказать.
— Сделайте милость, — ответил я. Его манеры были безупречны, голос мягок, а одежда выдавала человека, которому все равно, подходит ли к костюму его галстук. Он говорил так просто и задушевно, что я принял его за священника.
— Я был иезуитом, — сказал он. — Вот уже пятнадцать лет, как я получил свой сан. Я проходил послушание в Ирландии и Риме, а когда меня рукоположили, поехал в Штаты. Некоторое время я был миссионером в Эквадоре, а потом меня отозвали в Нью-Йорк. Я часто бывал в Белфасте — там осталась моя семья. Это было очень плохо в семьдесят втором — «Кровавое воскресенье» и жестокость британцев
[42]
. Моего брата ранили, у моей сестры сожгли дом. Я был потрясен до глубины души. «Возлюби ближнего» — одна из заповедей, но как я мог возлюбить ближнего после всего, что увидел? Конечно, это не свалилось на меня в одночасье, это пришло постепенно. Я всегда был тверд в вере, но после той поездки не смог подавить сомнения. И когда вернулся в Нью-Йорк, то пришел к епископу и попросил отпуск на шесть месяцев. Вы же понимаете, это вполне нормально. Ведь священники тоже люди. Они могут иногда выпить лишнего, и у них бывают человеческие проблемы, им тоже требуется время, чтобы прийти в себя. В отпуске мне не нужно было самому служить мессу, только прислуживать на ней. Вы понимаете, что я имею в виду.
Мой епископ был ошарашен. Он не мог поверить, что я обратился к нему с такой просьбой. Он признался, что давно составил список ненадежных служителей церкви. Он действительно имел такой список — тех, кто, по его мнению, рано или поздно все равно откажется от пострига. Забавно — меня в этом списке не было. Тем не менее он дал мне отпуск на шесть месяцев, как я просил, и сказал на прощание: «Ты еще вернешься».
У меня оказалось полно свободного времени — прислуживать на мессе вовсе не обременительно. Вот я и решил поработать страховым агентом. И я оказался очень хорош в своем деле! Я продавал страховые полисы по всему Нью-Йорку. Наверное, тут пригодился опыт священнослужителя, ведь, если предлагаешь кому-то застраховать свою жизнь, ты должен вызывать доверие. Деньги меня не интересовали. Мне было интересно встречаться с людьми, наблюдать за ними, когда они у себя дома. И ведь им было невдомек, что я священник. Для них я был простым торговцем, предлагающим свои полисы.
К концу шестого месяца я пришел к епископу и попросил еще об одном отпуске на шесть месяцев. Он был удивлен — о да, и еще как! — но ведь меня не было в его списке. Он даже улыбнулся мне и повторил: «Я знаю, что ты вернешься».
Но я знал, что этого не будет.
Это ведь совсем несложно — быть священником, не так ли? Впрочем, откуда вам знать! Но поверьте, это просто. Обо всех ваших нуждах уже позаботились. Не надо платить за квартиру, не надо покупать продукты. Не надо готовить, не надо делать уборку. Вы все получаете даром. «Вам не нужна машина, святой отец?» «Святой отец, вот тут для вас кое-какие мелочи!» «Мы можем чем-то помочь, святой отец? Вы только скажите!» Я не хотел всего этого, и я не хотел снова продавать полисы — в какой-то степени это тоже напоминало труд священника. Я не мог вернуться домой, но не мог и оставаться в Нью-Йорке. Я знал одно: мне надо куда-то уехать.
Я в последний раз побывал в Белфасте, повидался с родными, и политическая обстановка там была еще хуже, чем прежде. Мой брат поехал проводить меня на самолет, и, пока мы шли к месту посадки, я подумал: ты никогда меня больше не увидишь. Это был самый тяжелый поступок в моей жизни. Это было даже тяжелее, чем отказаться от сана, — повернуться спиной к брату и подняться в самолет.