Под неумолчную болтовню зеленого приемника в руках у какой-то юной особы мы вошли в мокрые вагоны. Радио юная особа держала на сгибе локтя, на другом локте у нее был младенец.
В вагон вошел мужчина с большим разводным ключом.
Человек, занявший место рядом со мной, сказал:
— Этот вагон неисправен.
— Верно, — отозвался я.
Поднялся крик, и тут же топот: все пассажиры гурьбой ринулись в соседний вагон. Я видел, как мимо меня несутся крестьяне со своими корзинами, и матери тычками гонят детей, и мужчины спешат со своими мачете. Так поступили почти все: молча смирились и поспешили в другой вагон. Не прошло и пяти минут, как я остался в вагоне один.
— Выходи! — сказал человек с разводным ключом, и я пошел за остальными в тот вагон, где уже скопилось в два раза больше пассажиров, и едва нашел место, чтобы сесть.
— Доброе утро! — приветствовал я индейцев, желая наладить контакт с людьми, в чьем обществе мне предстояло провести целый день на пути в восточную провинцию. — Как поживаете?
Мужчина слева от меня, державший на коленях тощего мальчишку, сдавленно хихикнул:
— Они не говорят по-испански. Так, знают пару слов, не больше!
— Значит, я знаю не больше, чем они.
— Нет, что вы, у вас очень хорошо получается!
И мужчина рассмеялся — чуть-чуть громче, чем следовало. Стало ясно, что он пьян, и я только диву давался, как он успел напиться в столь ранний час.
Наш состав дернулся несколько раз взад-вперед, и поломанный вагон — на мой взгляд, он был не более поломанным, чем все прочие вагоны в этом поезде, — отцепили. Я уже был готов к опозданиям и задержкам. Я запасся утренней газетой и романом. Но ровно в семь часов — минута в минуту — пронзительно засвистел свисток, и мы двинулись в путь сквозь туман, вдоль грязной проселочной дороги.
У первого же шлагбаума снаружи поднялась какая-то суматоха, и в ответ одна из пассажирок вскочила и разразилась хохотом и воплями. Перед шлагбаумом поезд замедлил ход, и теперь я смог рассмотреть мальчишку с узелком, бегом несущегося по дороге. Женщина в вагоне орала во весь голос, чтобы он бежал скорее, но тут один из солдат (каждый из трех вагонов в составе охраняло по двое солдат) протянул свою автоматическую винтовку и подцепил стволом узел. Солдат передал узел женщине.
— Это моя еда! — сказала женщина.
Пассажиры все еще не спускали с нее вопросительных взглядов.
— Я забыла ее утром, — пояснила она. — Это был мой сын.
— А он шустрый парень! — заметил мой пьяный сосед. — Да и солдат тоже не промах! Ага!
Солдат держал винтовку под мышкой. Он вернулся на свой пост у дверей и недобро посмотрел на этого человека. Вообще с непривычки грозный вид этих солдат, державших ружья наизготовку, мог внушить опасения, будто они ждут, что по ним вот-вот откроют огонь. Однако на всем пути самым грозным предметом, попавшим в наш поезд, была банановая кожура.
Эти лачуги на окраине Гватемалы, если не считать убогих трущоб на окраинах Сан-Сальвадора, были самым жутким человеческим жильем, какое мне доводилось видеть в Латинской Америке. Нищета всегда выглядит угнетающе, однако поля с посевами тыквы, или цыплята, или пасущийся скот все же внушают слабый отблеск надежды. Пусть даже на поверку окажется, что принадлежат они не этим беднякам, все-таки это какая-то пища, отгоняющая призрак голода. Но эти трущобы вокруг Гватемалы — скопление хлипких сооружений из картона и жести — были самым безнадежным зрелищем, с каким мне приходилось сталкиваться в жизни. Насколько я смог разузнать, здесь поселились те люди, которые потеряли жилье из-за последнего землетрясения, — беженцы, не нашедшие другого приюта за все эти долгие годы и, скорее всего, обреченные так и умереть здесь, если, конечно, правительство не примет решение ликвидировать эти поселки и предать их огню, чтобы не травмировать нежные души туристов. Люди мастерили себе жилье из всякого хлама, древесных сучьев, кусков картона и пластика, тряпок, автомобильных дверец, пальмовых листьев, металлических щитов с указателями, содранных со столбов, и пучков травы, скрученных вместо проволоки. А еще эти трущобы, промелькнувшие в окне минут за двадцать, то есть тянувшиеся примерно пару километров, обильно дымились. Перед каждой лачугой был сложен небольшой очаг, и на нем грелся закопченный до черноты котелок с едой. В тропиках дети просыпаются с первыми лучами солнца, и мне показалось, что эти трущобы населены исключительно детьми, только очень грязными, с сопливыми носами, махавшими вслед поезду в клубах желтоватого дыма.
Пассажиров, ехавших со мной до Закапы, нисколько не интересовали эти трущобы, но вряд ли их стоило за это винить. Они были не намного богаче, чем обитатели этих лачуг.
А потом мы попали в местность, где не было ничего. Ни лачуг, ни деревьев, ни людей, ни дыма, ни лающих собак. Вокруг простиралась голая земля, шум птиц и насекомых куда-то исчез, и лишь откуда-то сверху доносилось эхо вороньего карканья. Это создавало ошеломляющее чувство безбрежной пустоты. Мы въехали на мост, пресекавший глубокое ущелье. Стоило мне высунуться из окна, и у меня захватило дух, ноги налились свинцом и приросли к полу, а в ушах зазвенело. В немыслимой глубине под нами щерились алчные зубья скал, и лишь ржавые балки моста отделяли нас от падения. Чтобы покинуть Гватемальское плато, нам было необходимо пересечь этот хрупкий мост, и каким же длинным он мне показался! Впереди я не смог различить его конец, только темные силуэты гор к северо-востоку от города. Это был крайне опасный участок пути, и не только потому, что и мост, и состав были до невозможности изношены, но еще и из-за настежь распахнутых окон в вагонах.
Немного успокоившись и взяв себя в руки, я отважился еще раз взглянуть вниз, на ущелье. Так и есть: там не было реки. Там лишь торчали острые скалы, пронзившие полог тумана, как будто это сама земля обнажила свои огромные клыки. И из этого молочного облака вдруг вылетели два огромных ворона. Я невольно залюбовался их черными спинами, и эти силуэты на фоне белесого облака выглядели так, будто птицы летят над нами, а не внизу — как если бы поезд перевернулся. В действительности над нами ничего невозможно было рассмотреть, кроме облаков тумана. Зато внизу в тумане появились просветы, и птицы, и даже отблески солнца. От такой перевернутой картины у меня закружилась голова. С содроганием я закрыл окно.
— Открой окно! — больно толкнул меня в колено мальчишка лет восьми.
— Нет, — сказал я.
— Я хочу смотреть!
— Упадешь! — сказал я.
— Я хочу смотреть! — заныл он, стараясь отпихнуть меня от окна.
— Сядь на место! — велел я. На нас начали оборачиваться. — Это очень опасно.
— Я хочу смотреть в окно! — Теперь мальчишка жаловался отцу, тому самому пьяному типу. — А он не дает!
— Он вывалится в пропасть, — с улыбкой сказал я мужчине.
— Эй, — сказал старик, отпихнув мальчишку в сторону, — ты же вывалишься в пропасть! — Мальчишка захныкал. Старик обратился ко мне: — Он вечно лезет, куда не просят. Ох, и допрыгается он однажды!