Мы только заказали ужин, а мне уже хотелось бежать из клуба куда глаза глядят.
Маспрат не только выглядел старше меня, все в его жизни было определено и установлено раз и навсегда. Я понятия не имел, что произойдет со мной дальше. Маспрат же утверждал, что вся его жизнь известна ему наперед. Он уже был женат и разведен. Брак был несчастливым и мучительным для обеих сторон, зато разошлись они полюбовно, и потом, по его словам, у него с бывшей женой сложились вполне дружеские отношения. Детей он вообще терпеть не мог.
Подобно многим неуверенным в себе людям, он был очень упрям и своих зачастую глубоко циничных взглядов не менял никогда, возможно из стремления продемонстрировать уверенность в себе. Но я слушал его с чувством неловкости, и, чем больше апломба было в его разглагольствованиях, тем больше я за него опасался. Он точно знает, утверждал Маспрат, что ему нужно: строгая, добродетельная и предсказуемая жизнь, каковую англичане явно считают своим идеалом. Судя по всему, его и ждала истинно английская жизнь, без перемен и катаклизмов, вернее, без страстей. Он бывал раздражительным и сварливым, зачастую прямым до резкости, что характерно для людей несчастливых, которые получают некое удовлетворение, задевая самолюбие других. Поэтому я нередко с грустью думал о том, что ни у него, ни у меня больше друзей нет.
Он употреблял устаревающие и отжившие словечки вроде «аппарель» вместо откидного борта грузовика для перевозки мебели или «кубок» вместо кружки. За городом, говорил Маспрат, он носит гамаши. Гамаши? Транзистор он называл радиоприемником. Однажды, поддразнивая его, я спросил:
— А самолеты вы называете «летательными аппаратами»?
— Нет, я называю их аэропланами, что соответствует их сути.
За ужином мы говорили о его радиопьесах. В то время он писал очередную про цыгана, который постепенно, вещь за вещью, перетаскивает содержимое крытой повозки — своего передвижного дома — в однокомнатную квартирку в Излингтоне.
— Я намерен и дальше сочинять пьесы для радио, — сказал Маспрат.
Словно специально для того, чтобы заранее обречь себя на неудачу, он часто писал их белыми стихами, а порою и в рифму.
— Но как же поэзия?
— Сочинять стихи — все равно что говно лопатить. У радиопьес аудитория огромная. Остаток жизни буду этим заниматься. И хочу ходить в этот клуб. Путешествовать не хочу. Превращаться в записного рецензента тоже. И больше никогда не поеду в Америку. Там вообще жуть.
— А я порой скучаю по Бостону, — робко признался я.
На самом деле я вспоминал Бостон ежедневно — его просторные магистрали и площади, знакомые улицы и запахи. Я скучал по веселому смеху, по американским деньгам, на ощупь напоминающим плоть. Для меня реальностью было прошлое, и оно осталось где-то далеко. А настоящее — Лондон — походило на роль, которую мне выпало играть, а я ее еще не выучил как следует.
— Два года назад я ездил в Бостон делать материал для иллюстрированного журнала. Бостон не настоящий город. Так, штук десять городишек, теснящихся вокруг этой вшивой гавани, — говорил Маспрат, разрезая крошечный кусочек мяса; сурово сжав губы, он пилил серое сухожилие. — Там обнаруживаешь, что Бостона вообще нет, есть лишь некая урбанистическая иллюзия. Еда отвратная, транспорт жуткий, не проедешь и десяти футов, как машина бухается в выбоину. Полицейские вооружены здоровенными револьверами, и у них руки чешутся пустить свои чертовы пушки в ход.
Его послушаешь, так можно подумать, будто своим описанием он пытается предостеречь человека, который там в жизни не бывал.
— Я прожил в Бостоне двадцать два года, — заметил я, надеясь его унять.
Он так мало знал о Бостоне, что было бесполезно спорить о достоинствах и недостатках этого города. Приходилось действовать мягко. Когда Маспрат выступал с подобными обобщениями, он болезненней обычного воспринимал возражения; обидеть его было проще простого, хотя сам он по отношению к другим бывал очень жесток.
— Мне больше понравился Нью-Йорк, — сказал он.
— В Нью-Йорке никогда не бывает темно и тихо, — заметил я. — Там я не могу спать.
— В некоторых отношениях Лондон еще хуже. Воздух от дыхания стольких людей смердит, продавцы грубят, и еда мерзкая. — Маспрат все еще жевал, быстро, словно грызун, перемалывая пищу своими торчащими вперед зубами в пятнах кариеса. — Возможно, потому мне и нравится Лондон.
Маспрат не принадлежал к коренным лондонцам, хотя я этого не определил бы никогда. Никакого заметного акцента у него не было, выражался он высокопарно и не без словесных вывертов, причем вечно казалось, что он то ли ворчит на вас, то ли делает вам замечание.
— Здесь деньги роли не играют. А вот принадлежность к определенному классу имеет большое значение. Но ведь она никак не связана с деньгами.
Я частенько подмечал это в англичанах: они обожают высказывать неоспоримые истины или со строгостью школьного учителя читать наставления, потому что в прошлом, школьниками, жили в постоянном страхе. С Маспратом дело обстояло даже еще хуже, потому что он был провинциалом, откуда-то из Центральных графств, быть может из Личфилда: он частенько поминал доктора Джонсона
[35]
. Маспрат испытывал потребность самоутверждаться, но эта потребность вызывала у него отвращение к самому себе.
У него было обостренное чувство классовой принадлежности, и в то же время он ненавидел английский социальный уклад. Отсюда и внутренние противоречия, а порой и страдания.
— Люди вечно передразнивают своих уборщиц. «Та тетка, котора прибирается у меня в комнатах и на куфне, кажинный день ходит, понимать».
А когда я рассмеялся: Маспрат очень хорошо спародировал простонародный говор в светском исполнении, — он явно испытал взрыв противоположных чувств: ведь он получил признание именно за то, что сам яро ненавидел.
— В Америке деньги правят всем. А здесь денег нет ни у кого.
Он подмахнул поданный ему счет. Официант показался мне малайцем, но мой старик-сосед сказал, что все официанты здесь — филиппинцы.
У старика были седые, пожелтевшие от никотина усы, говорил он оглушительно громко.
— Их абсолютно ничто не берет! Работают за гроши. Питаются одним рисом и рыбьими головами. — Он обвел взглядом сидящих за столом, словно надеялся найти и других слушателей. — У них есть один-единственный недостаток: они страшно суеверны, свято веруют в загробную жизнь. Только вот свою жизнь им доверять рискованно, ведь они очень спокойно относятся к смерти, понимаете? В денщики лучше брать атеиста. Но желаем мы того или нет, они всеми правдами и неправдами в нашу страну пролезают. Это же не Америка — чтобы попасть в Англию, экзамен сдавать не нужно.
Старик напротив, прислушивавшийся к нашему разговору, тут встрепенулся: