— Гастон заставил меня ждать, потому что зашел Энгус Уилсон
[28]
— продать ту белиберду, что он рецензировал в рождественском выпуске «Обсервер».
— Жаль, что я его не видел, — сказал я.
— Он похож на пожилую директрису Гертон-колледжа.
— Это ведь женский колледж, да?
— Вы, американцы, все понимаете буквально, — заметил Маспрат, пока мы осторожно шагали по мокрым дорожкам мимо Линкольнз-инн, срезая путь к «Стейтсмен».
— Что, Гастон отказался купить какую-то из ваших книг? — спросил я.
Маспрат отрицательно помотал головой и сказал:
— Наоборот, я у него купил.
— Никогда не видел, чтобы кто-нибудь покупал там книги. Я думал, их на вес распродают библиотекам.
Маспрат вздохнул, но ничего не сказал. Больше он рта не открывал. Он был моим ровесником, но выглядел гораздо старше: лысоватый, с гнилыми зубами и со странностями, какие появляются только у англичан после тридцати — например, склонность бравировать своей жалкой обтрепанностью. Он прямо-таки стремился выглядеть неудачником, хвастался своими плохими рецензиями. Ему вполне можно было дать все пятьдесят.
Я ни разу не видел Маспрата без пиджака и галстука, а ведь мы почти не встречались там, где пиджак и галстук действительно необходимы. Даже дома, в своей квартире в Ноттинг-Хилл-Гейт он тоже бывал при галстуке. Мне он как-то сказал, что надевает галстук, прежде чем открыть дверь, — привычка еще со школьных времен. В жизни англичан очень многое определяет не семья, как у остальных европейцев, и не улица, как в Америке, а школа: оттуда и манера вести себя за столом, и жаргон, правила, привычки, ригоризм в одежде и даже еда. Но вот что самое странное в этой помешанной на собственном школьном прошлом державе: все в один голос утверждают, что школу ненавидят. Стихи Маспрата о школе полны гнева и печали. Садист-воспитатель его порол, мальчик сторонился одноклассников и за это подвергался насмешкам, а за равнодушие к регби его откровенно не любили — и тем не менее он по-прежнему писал стихи про школу, которую кончил двадцать лет назад. То был его способ поквитаться с обидчиками, в поэзии он видел возможность отомстить.
— И какую же книгу вы купили? — спросил я.
Портфель его был похож на обтрепанный ранец, будто сохранился еще со школьных лет. При ходьбе Маспрат хлопал им по ляжке.
— Господи, и вы тут со своими проклятыми вопросами, — бросил он, но, хотя рассердился всерьез, расстегнул портфель и вынул «Догфладские хроники».
— Так вы купили собственную книгу?!
— Не купил, а спас, — уточнил он. — Какой-то ублюдок продал ее Гастону. Просто сил не было видеть ее на полке. Уценена вдвое, залапана, рано или поздно ее сбудут в библиотеку. А ведь она всего месяц назад вышла.
— Наверное, я поступил бы так же, если бы увидел там одну из своих книг.
— Ваши никто Гастону не продает, — сказал Маспрат и улыбнулся. — Это самый большой комплимент, на который только способен автор литературных рецензий.
Мы стояли в ожидании возле кабинета редактора литературного отдела «Нью стейтсмен», и Маспрат сказал:
— Напоминает консультацию у научного руководителя, правда? Судорожно сжимаем свои дурацкие работы и ждем, когда профессор вызовет нас к себе.
Маспрат курил; вот он надул щеки и выпустил струю дыма.
— Надеюсь, он поставит нам «отлично», — раздраженно произнес он. — Вы идете на презентацию к Ходдеру?
Я ответил, что ничего про это не знаю.
— Прием в честь зануды-американки, которая выпускает фотоальбомы про дома, построенные Нэшем
[29]
. Все лондонские балбесы сбегутся.
— А вы тоже пойдете?
— Так выпивка же будет, — ответил Маспрат; это означало «да».
Бледный, помятый, он неуклюже привалился к огнетушителю величиной с торпеду.
— Вы нормально себя чувствуете?
— Разумеется, — обиженно ответил он. — Вечно вы мне задаете этот вопрос.
Вообще-то я задал его прежде всего один раз. Как-то утром я столкнулся с Маспратом на Стрэнде и сказал, что у него нездоровый вид, будто его недавно вырвало. Так оно и было, подтвердил он: накануне он изрядно выпил, но вообще-то его регулярно тошнит по утрам. И поинтересовался:
— А вас разве утром не рвет?
— Заходите, Иэн, — громко позвал редактор, не открывая двери.
— В точности как мой научный руководитель, — пробормотал Маспрат и, волоча ноги, двинулся в кабинет.
Через минуту он уже вышел и со вздохом принялся шарить в книжном шкафу. Теперь наступила моя очередь; не успел я войти, как Грэм Хивидж, редактор, перешел, к моей досаде, на французский:
— Bonjour, M'sieur Theroux, çа va? Il souffle un vent glacial aujourd'hui. Avez-vous des engelures?
[30]
До чего же эта его манера раздражала меня! Он, как правило, обращался ко мне на французском — из-за моей фамилии, а также потому, что великолепно на нем говорил и на этом основании относился ко мне покровительственно. Я видел в этом проявление крайнего недружелюбия. Сам я французским владел плохо и неизменно отвечал ему по-английски. Его это ничуть не коробило, но и не побуждало перейти на английский. У Хивиджа были красноватые глаза, как у большинства гусей и у некоторых выходцев из Восточной Европы.
— Спасибо, прекрасно. Никаких обморожений.
Или engelures означает что-то другое?
Хивиджу было около пятидесяти. Он был очень умен, но капризен и никогда не проявлял ко мне дружелюбия. И тоже неизменно носил галстук. Его считали большим специалистом по Алистеру Кроули
[31]
. Что могло быть общего между этим тонким редактором и распутным сатанистом — трудно себе представить, но интересы у англичан порой бывают самые неожиданные.
Нервно помаргивая гусиными глазками, он быстро пробежал мою рукопись, успевая при этом вносить шариковой ручкой пометы для наборщиков, затем одобрительно нахмурился и произнес:
— Не припомню, чтобы кто-нибудь прежде на страницах журнала употреблял слово «препаршивый».
— Может, заменить на «вопиющий»?
— Нет. «Препаршивый» сойдет, — ответил он без улыбки.
Я не мог определить, насмехается надо мной Хивидж или нет. Он все еще изучал рецензию — не читал, а именно вникал в нее.