— Хотите верьте, хотите нет, но она окончила только среднюю школу.
Я не издал ни звука. Перед иными его высказываниями ирония была бессильна.
— Фейетт этого немного стыдится, — продолжал Лазард. — Ваша жена, надо полагать, училась в колледже?
— В Кембридже, — уточнил я.
— Я все время втолковываю Фейетт: среди умнейших на земле людей попадаются и такие, кто не знает основ.
— Моя жена знает основы.
— Фейетт перед вами трепещет.
— Не вижу оснований для трепета.
— Натан Леопольд сказал, что слышал о вас.
— Заключенные читают больше обычных людей.
— Вас печатают, — не унимался Лазард.
— Вас тоже, Гарри.
Он не улыбнулся. Но и не открыл правды, не сознался, что крупная субсидия издателю — это и был его способ проникнуть на страницы журнала.
Уклончивый, даже лживый, Гарри все еще внушал мне уважение, потому что хотел знать, что такое поэзия, каковы ее смысл и законы. Будучи, конечно, плохо подготовлен для вторжения в столь чуждую ему область, он тем не менее рвался встретиться лицом к лицу с трудностями. И в этом смысле был человеком наивным и даже, как определила Алисон несколько недель назад, в какой-то мере идеалистом.
На том уроке мы больше ничего не делали, но Лазард захотел, чтобы следующий урок непременно состоялся завтра.
Назавтра я явился к нему на веранду, полный решимости пресечь любые попытки опять вовлечь меня в пустую болтовню и ни в коем случае не говорить о Фейетт.
Сразу взяв быка за рога, я спросил:
— Не заняться ли нам Уилфредом Оуэном?
— Я читал его во время последней поездки, — ответил Лазард.
— Я напечатал по памяти одно его стихотворение, «Гимн обреченной юности», — специально, чтобы мы могли вместе над ним поразмышлять.
— Оно мне показалось немного искусственным. Ваш Оуэн…
Мне хотелось крикнуть: «Он лежал в мокрой, слякотной траншее! Был отравлен газами! Вокруг него рвались снаряды! Он видел, как умирают люди!»
— Дело в том, — начал я растолковывать ему, точно маленькому ребенку, — что Оуэн наблюдал описанные события собственными глазами. Это была чудовищная война. Он погиб. Розенберг и Руперт Брук тоже погибли.
— Что сказал Паттон? «Война — настоящий ад». — Лазард отхлебнул своего джина, проглотил и с многозначительным видом причмокнул.
— Не Паттон, а генерал Шерман.
— Вы не путаете?
— Их цитирует е. е. каммингс в стихотворении «платон толковал».
Лазард проглотил мое замечание и, помолчав, сказал:
— Удивительно, не правда ли? Чтоб поэты писали о войне!
— Это происходит на протяжении всей истории человечества. Война — тема «Энеиды». «Битву пою и мужа», — говорит Вергилий.
Лазард меня не слушал.
— Да, конечно, конечно. Они все, наверно, хорошие поэты. Но следовало бы поинтересоваться, какими они были солдатами.
— Надо думать, самыми обыкновенными.
— Что это должно означать?
— Это означает, что они обделывались со страху.
— Вы во Вьетнаме бывали?
Я сказал «нет» и хотел добавить, что, живя напротив «Приюта спокойствия», перезнакомился, по меньшей мере, с дюжиной американских солдат. Я считал своим патриотическим долгом проявить к ним внимание и помочь почувствовать себя в Сингапуре как дома. Все они говорили о Вьетнаме одинаково: только со стыдом, только с ужасом и горьким сожалением о бессмысленных утратах.
Мы еще немного побеседовали об Уилфреде Оуэне. Гарри Лазард выставил его стихотворению низкую оценку.
Той ночью я спал скверно. Метался в постели, не мог заснуть, а когда наконец забылся, мне приснилось, что я стою на пронизывающем ветру, прижавшись к стене какого-то незнакомого строения. Я проснулся.
Ветер, разумеется, примерещился оттого, что над головой работал вентилятор. Но ветер был лишь деталью сна о нищете и опустошенности.
Утром, слушая смех малышей, я ощутил острую печаль, которую постарался скрыть. Я один знал, что все идет к концу.
Тем же вечером, на уроке, я прямо приступил к делу:
— Мы вчера разговаривали о Вьетнаме; вам там доводилось бывать?
— Много раз.
Меня это потрясло.
— Большая часть моей коммерческой деятельности связана с Вьетнамом.
«Наивный» — это было бы необидное слово; в действительности я оказался идиотом. «Электроника», — сказал он мне.
— Во время последней поездки туда я написал стихотворение.
Хронометрирующая аппаратура. Электрические схемы. Переключатели. Кроме того, он упомянул химикалии. Что под этим подразумевалось? Напалм?
— Думаю, над ним надо еще поработать, — продолжал Лазард.
Он открыл свою конторскую папку. Там лежал только один листок, прижатый скрепкой; его он мне и передал. «Мыс Сен-Жак» назывался этот опус.
Лазард похлопал себя по нагрудному карману.
— Забыл очки. Наверху оставил. — Он встал со стула. — Слушайте, не подняться ли вам вместе со мной? Там бы и посидели.
— Мне не хочется нарушать покой вашей жены.
— Ее нет дома; она на каком-то приеме.
Затворническая жизнь в поместье Лазардов и рабская зависимость от хозяина заставили меня совершенно позабыть о сингапурских приемах.
Я последовал за Гарри наверх, в спальню. Шезлонг, кипа журналов, лампа под абажуром-зонтом, массивный китайский шкафчик-аптечка с сотней ящичков… «Место преступления», — подумалось мне. По милости Лазарда я всегда чувствовал себя узником в его владениях. Теперь это чувство исчезло, ибо я уже твердо знал, что могу уехать. Должен уехать. Здесь мне трудно будет оставаться самим собой. Алисон и мальчики лишатся комфорта, но я им все объясню, и они поймут.
— Читайте же!
Он протянул мне листок. Это была горстка прозаически-скучных наблюдений, которые он прилежно и нескладно накропал, полагая, что это поэзия. Иногда его сочинения напоминали плохую прозу; а иногда приближались к плохим стихам. Хуже всего выходило, когда он пытался выражаться поэтично. В остальных случаях плоды его труда походили на заметки, накорябанные в записной книжке, или сделанные наспех дневниковые записи.
Десять строк и внизу дата. В качестве темы Гарри на сей раз избрал небо, созерцаемое с террасы уютной гостиницы: утром ничто не омрачало его синевы, днем его бороздили вертолеты и самолеты «Си-130», а по ночам усыпали мириады звезд и истребители.
— На это небо я глядел по двадцать четыре часа в сутки, — сказал Лазард.