Значит, все-таки доехал!
Я рассказал миссис Даффил, кто я и как познакомился с мистером Даффилом.
— О, я же читала вашу книгу! — воскликнула она. — У наших соседей сын — такой книгочей! Он нам про нее и рассказал. Говорит: «Посмотрите обязательно — по-моему, это о нашем мистере Даффиле». Ее в Барроу все прочитали.
Мне не терпелось выяснить, читал ли книгу сам мистер Даффил.
— Я хотела ее ему показать, — сказала миссис Даффил.
— Специально приберегла один экземпляр. Но когда он нас навестил, ему нездоровилось. До книги руки не дошли. А когда он в следующий раз приехал, я про нее просто забыла. А это был, в сущности, последний раз. С ним случился удар, и он больше уже не оправился. Постепенно угас. И умер. В общем, так он книги и не видал…
«И слава Богу!» — подумал я.
Каким интересным человеком был незнакомец, с которым я делил купе! В вагоне «Восточного экспресса» он показался мне болезненным, дряхлым, странноватым типом, не чуждым паранойи. «Типичный англичанин», — подумалось мне. Но теперь я узнал, насколько он выделялся из толпы: он был храбр, великодушен, замкнут, находчив, блестяще одарен, одинок. Он спал и храпел на верхней полке моего купе, — этим и ограничилось все наше знакомство. Но теперь, узнавая о нем все больше, я все сильнее по нему тосковал. Общаться с ним лично — о, это была бы великая честь, но даже если бы мы сдружились, он никогда бы не подтвердил того, что я обоснованно заподозрил, — не признался бы, что почти наверняка работал на разведку.
Югославия за окном вагона
Женщины попадались, но только пожилые, замотанные платками от жаркого солнца, гнущие спину на истоптанных пшеничных полях, — они холили с зелеными лейками, словно бы прикованные к ним, и поливали посевы. Местность была пересеченная, со множеством низин, низкая, пыльная, еле-еле кормившая немногочисленную домашнюю скотину — не больше пяти недвижно застывших коров да пастух, опершись на посох, наблюдает, как они медленно изнемогают от голода, наблюдает с таким же видом, как пугала — пара пластиковых пакетов на хлипкой палке — наблюдают за жалкими полями с капустой и перцем. Подальше, за рядами голубоватых кочанов, розовый поросенок бился рылом в неструганые доски ограды, пытаясь вырваться из крохотного загона, а между некрашеными стойками ворот на заброшенном футбольном поле устроилась корова. Связки остроконечных стручков красного перца, похожие на букеты пуансеттий, сушились на солнце перед домами в краях, где удел крестьянина брести вслед за волом, который тащит деревянный плуг или борону, а иногда перевозить охапки сена на вихляющемся велосипеде. Пастухи были не просто пастухи, а часовые, охраняющие маленькие стада от разбойников; четыре коровы и при них женщина, трех серых свиней гонит мужчина с дубинкой, хилые куры под присмотром хилых ребятишек. (А мне говорили: «У нас в Югославии есть три радости: свобода, женщины и вино») Женщина на поле поднесла ко рту фляжку с водой, сделала большой глоток и, снова наклонившись, вернулась к своим снопам. Большие крутобокие желто-бурые тыквы возлежат среди увядших лоз; люди включают насосы или, наваливаясь на длинные шесты, достают воду из колодцев; стога высокие и тощие, грядки с перцем в самых разных стадиях спелости — вначале я принял их за цветники. Атмосфера нерушимой тишины, глухого сельского захолустья, в которую лишь на миг врывается поезд. Проходит час, второй, третий — а за окном все то же, а потом все люди пропадают, и становится не по себе: дороги без машин и велосипедов, домики с пустыми окнами на краю пустых полей, деревья гнутся под тяжестью яблок, но никто их не собирает. Может быть, час неподходящий — полчетвертого пополудни — или слишком жарко? Но где те люди, которые сметали эти стога и тщательно разложили для просушки перец? Поезд катит дальше — в этом бездумном продвижении и состоит красота поезда — но и дальше та же история. Шесть аккуратных ульев, останки паровоза — вокруг трубы гирлянда из полевых цветов, вол, ожидающий на переезде. В знойной дымке в мое купе набивается пыль; а в головных вагонах развалились на сиденьях турки, храпящие с приоткрытыми ртами. Их дети, лежа на отцовских животах, бодрствуют. У всякого моста через реку — выщербленные пулями кубические дзоты из кирпича, выстроенные хорватами словно бы в подражание «башням Мартелло»
[13]
. Одного человека я все-таки увидел: человека без головы. Он нагибался к земле на поле, еле заметный за колосьями выше человеческого роста; может, я и других проглядел оттого, что на фоне своего урожая они кажутся карликами?
Перед Нишем произошла драма. На шоссе недалеко от путей люди, расталкивая друг друга, рассматривали лошадь с хомутом на шее, которая все еще была запряжена в нагруженную телегу, но валялась на боку, мертвая, в грязной луже. Очевидно, в этой-то грязи телега и завязла. Пытаясь ее сдвинуть, лошадь умерла от разрыва сердца. Это случилось только что: дети подзывали друзей, какой-то мужчина, бросив велосипед, бежал смотреть, а чуть дальше другой, справляющий нужду у забора, с любопытством вытягивал шею. Вся сцена точно сошла с полотна какого-нибудь фламандца, где парень с расстегнутой ширинкой был бы одной из самых колоритных фигур. Рама вагонного окна, отделив этот фрагмент от окружающего мира, превратила его в картину. Человек у забора стряхивает с члена последние капли и, подтянув мешковатые штаны, рысью срывается с места; шедевр готов.
«Ненавижу достопримечательности», — сказал Молсуорт. Мы стояли у окна в коридоре. Меня только что отчитал югославский полицейский за то, что я сфотографирован паровоз. В лучах вечернего солнца, среди пыльных вихрей, которые взвивались из-под ног тысяч пассажиров, спешащих с работы на пригородные поезда, паровоз стоял, окутанный величественными клубами голубого дыма и облаками золотых мошек. Теперь же мы ехали по скалистому ущелью на перегоне Ниш-Димитровград. По мере движения точка обзора менялась, и утесы как бы передвигались вслед за нами, иногда образуя симметричные композиции — так, разглядывая укрепления разрушенного замка, различаешь остатки кладки. Похоже, это зрелище надоело Молсуорту, и он нашел нужным объяснить, в чем причины его скуки. «Шляешься с путеводителем, язык на плечо, — продолжал он, помолчав. — Вслед за этими ужасными стадами туристов по церквям, музеям и соборам. Зашел-вышел, зашел-вышел. Я лишних движений не люблю: нашел удобное кресло и сиди, впитывай страну».
Сумерки в Центральной Турции
В Центральной Турции сумерки — самый умиротворенный час: к синему бархату небес приколото несколько ярких звезд, силуэты гор черны, что вполне вписывается в общую цветовую гамму, а лужи у водоразборных колонок на деревенских улицах мерцают и расплываются, точно пролитая ртуть. Но смеркается быстро, и становится темно, хоть глаз выколи, и об изнурительной дневной жаре напоминает только запах раскаленной, еще висящей в воздухе пыли.
— Мистер? — обращается ко мне зеленоглазый проводник-турок, идущий в тамбур запирать дверь спального вагона. Он воображает, что в остальной части поезда полно грабителей.