На полу не было ковра — неровен час, слепец споткнется. Мебель расставлена так, чтобы ничего не приходилось огибать. Паркет надраен до зеркального блеска: нигде ни пылинки. Картины — какие-то невыразительно-размытые. Гравюры — наоборот, чрезвычайно четкие. Я опознал в них «Виды Рима» Пиранези. Самой «борхесовской» по духу из них была «Пирамида Цестия» — отличная вышла бы иллюстрация к его сборнику «Вымыслы». Бьянкони, биограф Пиранези, назвал его «Рембрандтом руин». «Я все время должен изобретать нечто грандиозное, — говорил Пиранези.
— Если бы мне заказали проект новой Вселенной, у меня, верно, хватило бы безумия согласиться». Так мог бы сказать о себе и Борхес.
Книги были самые разные. Один угол уставлен «эври-мэновскими» томиками классиков в английском переводе: Гомер, Данте, Вергилий. Несколько полок со стихами, расставленными безо всякой системы: Теннисон и Е. Е. Каммингс, Байрон и По, Вордсворт и Харди. Справочники: «Английская литература» Харви, «Оксфордская книга цитат», несколько словарей — в том числе доктора Джонсона — и старинная энциклопедия в кожаном переплете. Изысканных подарочных изданий тут не было: корешки обтрепанные, обложки выцветшие, зато чувствовалось, что эти книги читаны и перечитаны вдоль и поперек. Из них торчали бумажные закладки. Чтение меняет облик книги. Прочитанная книга непременно теряет свой первозданный вид: каждый читатель оставляет на ней свой уникальный отпечаток. Одна из прелестей чтения — в том, чтобы примечать, как изменяются страницы, чувствовать, как, одолевая книгу, присваиваешь ее.
В коридоре послышалось шарканье ног и отчетливое кряхтение. Из тускло освещенной прихожей, прижимаясь к стене, появился Борхес. Одет он был не по-домашнему — темно-синий костюм с темным галстуком, черные ботинки, зашнурованные нетуго. Из кармана свисала цепочка карманных часов. Он оказался выше ростом, чем я ожидал. В его чертах было нечто английское: бледность кожи, суровый абрис лба и подбородка. Его припухшие глаза смотрели пристальным, но невидящим взглядом. И все же, если не обращать внимания на неуверенную походку и слегка дрожащие руки, Борхес выглядел человеком крепкого здоровья. В его движениях была какая-то сосредоточенная выверенность, свойственная аптекарям. Кожа у него была чистая — никакой «старческой гречки» на руках, на лице четко выдавались желваки. Мне говорили, что ему «наверно, лет восемьдесят». Точнее, тогда ему шел восьмидесятый год, но выглядел он на десять лет моложе. «Когда ты будешь в моих летах, — говорит он собственному двойнику в своем рассказе „Другой“, — ты почти полностью потеряешь зрение. Сможешь распознавать желтый цвет, тень и солнце. Но не волнуйся. Постепенный приход слепоты — не трагедия. Это как медленное сгущение летних сумерек».
— Да, — сказал он, нашаривая мою руку. Пожал ее, провел меня к одному из кресел. — Пожалуйста, садитесь. Здесь где-то есть кресло. Пожалуйста, чувствуйте себя, как дома.
Он говорил так быстро, что, пока он не умолк, я и не приметил его акцента. Казалось, он все время затаивает дыхание. Он выпаливал фразу за фразой, как бы впопыхах, но без заминки, если только не начинал новую тему. Тогда, заикаясь, он воздевал дрожащие руки, словно бы вытаскивал, из воздуха предмет беседы и по мере рассуждений вытряхивал из него мысли.
— Вы из Новой Англии, — сказал он. — Это чудесно. Лучшей родины и быть не может. Оттуда все пошло: Эмерсон, Торо, Мелвилл, Готорн, Лонгфелло. Это они все начали. Без них ничего бы не было. Красивые места. Я там бывал.
— Да, я знаю — читал ваше стихотворение, — сказал я. Стихотворение Борхеса «Новая Англия, 1967» начинается с фразы: «Иные сны ко мне приходят ныне…»
[68]
— Да, да, — сказал он, нетерпеливо всплеснув руками — казалось, он встряхивает в кулаке игральные кости. О своем творчестве он упорно не желал говорить; мне даже показалось, что он презирает то, что написал сам. — Я читал лекции в Гарварде. Ненавижу читать лекции — а преподавать люблю. В Штатах мне понравилось, понравилась Новая Англия. И Техас — это нечто необыкновенное. Я был там с моей матерью. Она была уже стара, ей перевалило за восемьдесят. Мы съездили в Аламо.
Мать Борхеса умерла незадолго до пашей встречи, в прекрасном возрасте — на сотом году жизни. В ее комнате все сохраняется в неприкосновенности.
— Вы знаете Остии? — спросил меня Борхес.
Я сказал, что проехал по железной дороге от Бостона до Форт-Уэрта и что Форт-Уэрт меня не особенно впечатлил.
— Надо было ехать в Остин, — сказал Борхес. — Все остальное — Средний Запад, Огайо, Чикаго — для меня пустое место. Сэндберг — поэт Чикаго, но кто он такой? Просто крикун — он все заимствовал у Уитмена. Уитмен был великий поэт, а Сэндберг — никто. Ну, а прочее… — проговорил он, словно бы отшвырнув воображаемую карту Северной Америки. — Канада? Скажите мне, что дала Канада? Ничего. Зато Юг — это интересно. Какая жалость, что южане проиграли Гражданскую войну — вы об этом не сожалеете, а?
Я сказал, что по моему мнению, поражение Юга было неизбежно. Южане жили вчерашним днем и почивали на лаврах, и теперь в Штатах о Гражданской войне забыли все, кроме них. На Севере об этой войне не говорят никогда. Если бы Юг победил, нам не пришлось бы выслушивать все эти томительные воспоминания о Конфедерации.
— Конечно, они о ней говорят, — сказал Борхес. — Для них это была катастрофа, фиаско. Победить они не могли никак — с промышленностью у них было туго, чисто аграрная была территория. Но вот о чем я задумываюсь — так ли ужасно поражение? Где-то в «Семи столпах мудрости» Лоуренс говорит о «постыдности победы», не так ли? Южане были храбры, но получаются ли из храбрецов хорошие воины? Как по-вашему?
Чтобы хорошо воевать, одной храбрости недостаточно, — сказал я, — как хорошему рыбаку недостаточно одного терпения. Смельчаки порой не обращают внимание на опасности, и чрезмерная храбрость, не уравновешенная осторожностью, может стать фатальной.
— Но военных люди уважают, — сказал Борхес. — Потому-то об американцах весь мир вообще-то невысокого мнения. Будь Штаты не торговой империей, а могущественной милитаристской державой, перед ней бы благоговели. Кто уважает бизнесменов? Никто. Люди смотрят на Штаты и видят сплошных коммивояжеров. Видят — и смеются.
Он всплеснул руками, что-то цапнул из воздуха и сменил тему. — Как вы попали в Аргентину?
— Побывал в Техасе, а потом поехал поездом в Мексику.
— И как вам Мексика?
— Разруха, но симпатично.
Борхес сказал: «Я не люблю ни Мексику, ни мексиканцев. Это ярые националисты. Испанцев ненавидят. Что с ними станется в будущем, если они так настроены? Между тем, у них ничего нет за душой. Они просто играют — играют в националистов. Но особенно им нравится разыгрывать из себя краснокожих. Играть они обожают. У них ровно ничего нет, ничего. А воевать они не умеют, верно? Солдаты из них никудышные — мексиканцы проигрывают все войны. Посмотрите, чего смогла добиться в Мексике горстка американских солдат! Нет, Мексика мне ничуть не нравится».