Смерть подошла к нему, наклонилась. Глаза
ласковые, влажные. Погладила по шее, по плечу, и нежно так, по-доброму
приложилась к Сенькиным губам.
Тут его будто в печку, в самое пламя, кинуло.
Позабыл он про всю сенсееву науку, рванулся вверх, навстречу Смерти, обнял её
что было сил и давай целовать, а сам от горячности только вдыхает мятный,
пьяный аромат её волос — ах, ах — и выдохнуть не может, жалко.
И случилось тут что-то, ей-богу случилось!
Ненадолго, может, на несколько секундочек всего, налилось вдруг тело Смерти
таким же ответным жаром, и поцелуй её из мягкого, материнского стал жадным,
требовательным, твёрдым, а руки заметались по Сенькиной спине.
Но кончились невозможные секундочки — она
расцепила Скориковы объятья, отшатнулась.
— Нет, — говорит, — нет. Ну
тебя, чертёнок, не соблазняй. Чего нельзя, того нельзя.
Головой затрясла, будто отгоняла какую химеру
(это так говорят, когда привидится небывальщина), ладонью себе по глазам
провела — и стала всегдашняя, спокойная. Помотрела на Сеньку с лукавой улыбкой.
— Ух, змей, от горшка два вершка, а
хитрющий. Наплачутся от тебя девушки.
А Скорик из печки-то ещё не вылез, не понял
ещё, что всему конец, и сунулся к Смерти снова обнять. Она не отстранилась, но
и не шевельнулась — это все равно было, как статую какую обнимать.
Вдруг сзади голос, с дрожанием:
— Ах вот ты с кем, сука!
Сенька обернулся и закоченел.
На пороге стоял Князь — рожа перекошена,
глазищи сверкают. Ну да, дверь-то с улицы не заперта, вот и вошёл, а им не
слыхать было.
— Кого в любовники взяла, паскуда!
Кутёнка! Глистёныша! В надсмешку, что ли?!
Шагнул к помертвевшему Сеньке, схватил за шею,
вверх рванул — пришлось на цыпки привстать.
— Убью, — шипит. — Башку
сверну.
И ясно было — сейчас свернёт. Хорошо ещё, что
недолго мучиться. А то начал бы, как тому барышнику, уши резать и в рот совать
или, того хуже, глаза бы повыколол.
Сенька отвернулся, чтоб Князевой рожи не
видать — и без того ужасно было. Решил, лучше в последний миг на Смерть
посмотреть, пока душа из плоти не отлетела.
И увидал чудо-чудное, диво-дивное: как берет
Смерть со стола крынку с недопитым молоком и с размаху бьёт ею фартового по
макушке.
Князь удивился, Сеньку выпустил и на пол сел.
За голову держится, меж пальцев кровь с молоком течёт.
Смерть крикнула:
— Что встал? Беги!
И рубаху недозашитую сует.
А Сенька не побежал. Кто-то другой, как бы
второй Сенька, изнутри его, сказал:
— Айда со мной. Убьёт он тебя.
— Не убьёт, — ответила она, и так
спокойно, что Сенька сразу поверил.
Князь морду повернул, глаза мутные, бешеные.
Рванулся встать, покачнулся, ухватился за стол — не совсем ещё вошёл в разум,
ноги плохо держали. Однако прохрипел:
— Москву переверну, а найду. Под землёй
не спрячешься. Зубами жилы вытяну!
Так страшен был, что Скорик в голос заорал.
Дунул со всех ног, с крыльца кубарем слетел и заметался: куда бежать-то, куда?
А туда, подсказал ему второй, внутренний
Сенька, оказавшийся поумней и покрепче первого. Туда, куда Князь сказал: под
землю. Как бы не пришлось из Москвы эмиграцию делать. Князь теперь и вправду не
угомонится, пока сироту не изведёт.
Ну а коли так, нужно запастись деньгами.
* * *
Наведался в заветный подвал снова. Взял много,
целых пять прутов. Решил, что торговаться с ювелиром не станет, отдаст по
тысяче. Пускай радуется Ашот Ашотыч своей фортуне.
Только не довелось Самшитову попользоваться
Сенькиной щедростью.
Когда Скорик вышел на Маросейку, то увидал
перед ювелирной лавкой двух городовых, а внутри — через стеклянную витрину было
видно — толпились синемундирные.
Вот те на. Доторговался Ашот Ашотыч казённым
серебришком. Не иначе донёс на него кто-нибудь. А может, судья Кувшинников ещё
вострей оказался, чем с виду. Разузнал, у кого из нумизматов появились яузские
прутки, да расспросил, через кого приобретены — вот и вся недолга.
Это, положим, ничего, не так страшно. Адреса
своего Сенька судье не оставлял. Где клад, кроме него самого тоже никто не
знает.
Ищите, псы, ветра в поле.
Ай нет! Армяшке-то про нумера мадам Борисенко
было сказано. Выдаст носатый, обязательно выдаст!
Не стал Сенька времени терять, светиться на
нехорошем месте. Побежал извозчика брать.
Надо было из нумеров съезжать, пока не
сцапали.
В экзистенции обрисовалась тенденция к
ухудшению жизненных кондиций, или, попросту сказать, дела были хреновей некуда:
и Князь на хвосте, и полиция, и прутья продать некому, однако Сенька сейчас
пребывал в таком кураже, что всё ему казалось трын-трава.
Лошадка цокала копытами и помахивала хвостом,
встречный ветер дотрепывал причёску “мон-анж”, и жизнь, несмотря ни на что,
была замечательная, Сенька качался на сиденье пролётки совершенно счастливый.
Пускай недолго, считанные миги, но он был-таки
любовником Смерти, почти что самым настоящим!
Как у Сеньки развязался язык
В тот же вечер Скорик поменял квартиру. Хотел
с Жоржем попрощаться, да того носило где-то. Так и уехал по-английски, как
последняя свинья. К извозчику его провожала одна мадам Борисенко, перенёсшая
часть сердечной расположенности к Масе и на его ученика. Со страхом спросила:
— А Масаил Мицуевич теперь что же,
заходить не будут?
— Завтра с утра непременно
появятся, — пообещал Сенька, ещё не решивший, будет ли извещать японца о
смене местожительства. — Передайте, Семён Скориков благодарил за заботу и
желал здравствовать.
Чтоб быть от Князя подальше, заехал к черту на
кулички, аж за Пресню. Остановился в гостинице для железнодорожных служащих.
Хорошее место: никто никого не знает, ночку человек переночевал и поехал себе
дальше.
Заодно уж и имя поменял, для пущей
конспирации, чтоб совсем концы в воду. Думал сначала назваться как-нибудь
обыкновенно, а после решил: уж менять, так на что-нибудь звучное, красивое, в
тон новой жизни. Записался в книге постояльцев Аполлоном Секандровичем
Шопенгауэром, коммивояжёром.
Ночью снилось всякое разное. То жаркое,
сладострастное — про Смерть, то жуткое — как в окно Князь лезет с ножом в
зубах, а он, Сенька, в одеяле запутался и из кровати вылезти не может.