“Милой братик Сеня как ты живош. А я живу очен
плохо. Миня учут писать буквы а исчо ругают и обижают хотя у миня скоро ден
ангела. А я у них как лошадку просил а они нивкакую. Приежай и забири миня от
этих недобрых людей.
Твой братик Ванюша”.
Сенька как прочитал — руки затряслись и слезы
из глаз. Вот тебе и счастливчик! А судья-то хорош! Дитенка малого изводит,
игрушку купить жидится. Чего тогда сироту на воспитание брал?
В общем, очень за Ванятку обиделся и решил,
что будет ирод последний, если брата в таком мучительстве бросит.
Обратного адреса на конверте не было, но
почтарь сказал, что штемпель теплостанский, это за Москвой, от Калужской
заставы вёрст десять будет. А уж где там судья живёт, это на месте спросить
можно.
Решал Скорик недолго. Как раз назавтра и Иоанн
выпадал, Ванюшкины именины.
Собрался Сенька в дорогу, брата выручать. Если
Ваньке совсем плохо — с собой забрать. Лучше уж вместе горе мыкать, чем
поврозь.
Присмотрел в игрушечном магазине на Сретенке
кобылку лаковую, с мочальным хвостом и белой гривой. Красоты несказанной, но
дорогущая — семь рублей с полтинничком. В полдень, когда у дядьки Зота в лавке
один глухой Никифор остался, подцепил Сенька гвоздём замок на кассе, вынул
восемь рублей и давай Бог ноги. Про расплату не думал. Было у Скорика такое
намерение — вовсе к дядьке не возвращаться, а уйти с братом Ванькой на вольное
житьё. К цыганам в табор или ещё куда, там видно будет.
Шёл до этих самых Тёплых Станов ужас сколько,
все ноги оттоптал, да и кобыла деревянная чем дальше, тем тяжелей казалась.
Зато дом судьи Кувшинникова отыскал легко,
первый же теплостанский житель указал. Хороший был дом, с чугунным козырьком на
столбах, с садом.
В парадную дверь не полез — посовестился. Да,
поди, и не впустили бы, потому что после долгой дороги был Сенька весь в
пылище, и рожа поперёк рассечена, кровью сочится. Это за Калужской заставой,
когда с устатку прицепился сзади к колымаге, кучер, гнида, ожёг кнутом, хорошо
глаз не выбил.
Присел Сенька на корточки напротив дома, стал
думать, как дальше быть. Из открытых окон сладко потренькивало — кто-то
медленно, нескладно подбирал какую-то неизвестную Сеньке песню. Иногда слышался
звонкий голосок, не иначе Ваняткин.
Наконец, осмелев, Скорик подошёл, встал на
приступку, заглянул через подоконник.
Увидел большую красивую комнату. У
здоровенного полированного ящика (“пианино” называется, в училище тоже такое
было) сидел кудрявый малолеток в матросском костюмчике, шлёпал розовыми
пальчиками по клавишам. Вроде Ванька, а вроде и не он. Собой гладенький,
свеженький — хоть заместо пряника ешь. Рядом барышня в стёклышках, одной рукой
листки в тетрадке на подставочке переворачивает, другой рукой пацанёнка по
золотистой макушке гладит. А в углу игрушек видимо-невидимо, и лошадок этих,
куда побогаче Сенькиной, три штуки.
Не успел Скорик в толк взять, что за
непонятность такая — как вдруг из-за угла коляска выкатывает, парой
запряжённая. Едва успел соскочить, прижаться к забору.
В коляске сидел сам судья Кувшинников, Ипполит
Иванович. Сенька его сразу признал.
Ванька из окна высунулся, да как закричит:
— Привёз? Привёз?
Судья засмеялся, на землю слез. Привёз,
говорит. Неужто не видишь. Как, говорит, звать её будем?
И только теперь Сенька разглядел, что к
коляске сзади жеребёнок привязан, рыжий, с круглыми боками. Даже не жеребёнок,
а вроде как взрослая лошадь, но только маленькая, не многим боле козы.
Ванька давай верещать: “Пони! У меня будет
настоящий пони!” А Сенька повернулся и побрёл себе обратно к Калужской заставе.
Савраску деревянную оставил в траве у обочины, пускай пасётся. Ваньке не нужна
— может, другому какому ребятёнку сгодится.
Пока шёл, мечтал, как пройдёт сколько-то
времени, вся Сенькина жизнь чудесно переменится, и приедет он сюда снова, в
сияющей карете. Вынесет лакей карточку с золотыми буквами, на которой про
Сеньку всё в лучшем виде прописано, и эта барышня, со стёклышками, скажет
Ванятке: мол, Иван Трифонович, к вам братец пожаловали, с визитом. А на Сеньке
костюм шевиотовый, гамаши на пуговках и палочка с костяным набалдашником.
Дотащился до дому уже затемно. Лучше б вовсе
не возвращался — сразу сбежал.
Дядька Зот Ларионыч прямо с порога так
звезданул, что искры из глаз, и зуб передний высадил, через который теперь
плевать удобно. После, когда Сенька упал, Зот Ларионыч его ещё ногами по рёбрам
охаживал и приговаривал: это цветочки, ягодки впереди. В полицию, кричал, на
тебя нажаловался, господину околоточному заявлению отписал. За воровство в
тюрьму пойдёшь, курвин сын, там тебе ума пропишут. И ещё грозился-лаялся
по-всякому.
Ну Скорик и сбежал. Когда дядька,
руками-ногами махать умаявшись, стал со стены коромысло снимать, на чем бабы
воду носят, дунул Сенька из сеней, сплёвывая кровянку и размазывая по роже
слезы.
Ночь протрясся от холода на Сухаревском рынке,
под возом сена. Страсть до чего жалко себя было, ребра ныли, морда побитая
болела и ещё очень жрать хотелось. Полтинник, что от кобылы остался, Сенька ещё
вчера проел и теперь у него в кармане, как в присказке, обретались голый в
бане, вошь на аркане, да с полбанки дыр от баранки.
На рассвете ушёл с Сухаревки, от греха
подальше. Коли Зот Ларионыч в околоток ябеду накатал, зацапает Сеньку первый же
городовой и в кутузку, а оттуда нескоро выйдешь. Надо было подаваться туда, где
Скорикова личность не примелькалась.
Пошёл на другой рынок, что на Старой-Новой
площади, под Китайгородской стеной. Тёрся близ обжорного ряда, вдыхал носом
запах печева, глазами постреливал — не зазевается ли какая из торговок. Но
стянуть робел — все же никогда вот так, в открытую не воровал. А ну как
поймают? Утопчут ногами так, что Зот Ларионыч родной мамушкой покажется.
Бродил по рынку, от улицы Солянки держался в
стороне. Знал, что там, за нею, Хитровка, самое страшное на Москве место. На
Сухаревке, конечно, тоже фармазонщиков и щипачей полно, только куда им до хитровских.
Вот где, рассказывали, жуть-то. Кто чужой сунься — враз догола разденут, и ещё
скажи спасибо, если живой ноги унесёшь. Ночлежки там страшенные, с подвалами и
подземными схронами. И каторжники там беглые, и душегубы, и просто пьянь-рвань
всякая. Ещё говорили, если какие из недоростков туда забредут, с концами
пропадают. Будто бы есть там такие люди особые, хапуны называются. Хапуны эти
мальчишек, которые без провожатых, отлавливают и по пяти рублей жидам с
татарами в тайные дома на разврат продают.