Бывало и так, что меня просто не впускали. Я стоял на площадке со стучащим сердцем, с продуктовыми сумками, звонил, ждал. Звякала цепочка, дверь приоткрывалась, надменный голос произносил:
«Извините, но я не могу вас принять».
Высовывалась голая рука.
«Сколько раз я просила вас не утруждать себя…» Через несколько дней я снова взбирался к ней на шестой этаж, и она спрашивала светским тоном, как ни в чём не бывало:
«Что случилось, вы были больны?»
В декабре лили дожди, тускло сияла иллюминация; мы встречали годовщину нашего знакомства в заведении, которое, я надеялся, должно было ей понравиться. На Дине было чёрное платье с рукавами из тёмного газа, с полупрозрачной грудью, я облачился во фрак, — ей-Богу, мы были красивой парой. И когда мы шествовали по залу следом за чопорным метрдотелем, я, задрав подбородок, и она, слегка прихрамывая, люди за столиками оглядывались на нас с восхищением.
Гарсон вручил нам огромные, как почётные грамоты, папки с меню, второй официант приблизился с картой вин. Состоялся обмен мнениями, были высказаны глубокомысленные соображения, даны компетентные советы. Последовал церемониал опробования.
«Где вы обучились всем этим премудростям?»
«Нигде. Это разговор авгуров. Римские авгуры старались не смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться».
Я предложил выпить за нас.
«Что это значит?»
«За тебя, за меня».
«За вас — пожалуйста».
«Знаешь что, — сказал я смеясь, — всякому терпению приходит конец, ведь мы уже, кажется, договорились: говорить друг другу ты. Это первое. Второе…»
«Я знаю», — сказала она и стала смотреть по сторонам.
«Нет, не знаешь. Я не собираюсь возвращаться к нашей избитой теме. Дина! — сказал я. — У нас сегодня торжественный день. Будем говорить о чём-нибудь высоком».
«О чём?»
«Об Эйфелевой башне. Или о поэзии. Sous le pont Mirabeau coule la Seine. Et nos amours…
[13]
Тебе нравится?»
«Нравится». И разговор иссяк.
Подъехал столик с блюдами, приготовления до некоторой степени оправдывали наше молчание.
«Тебе скучно со мной?»
Она усмехнулась, пожала плечами.
«Я понимаю, я для тебя слишком стар».
Дина учтиво ответила:
«Вне всякого сомнения».
«Будь я лет на пятнадцать моложе…»
«Вы были бы слишком молоды».
«У тебя кто-нибудь есть», — сказал я как бы в шутку.
«У меня?» — спросила она удивлённо.
«Не у меня же. Блины остывают».
Я решил угостить её деликатесом моей страны и давал указания: что надо положить, как надо сворачивать блин. Надеюсь, меня поймут правильно: слава Богу, я не принадлежу никакой стране. Единственный вид патриотизма, который я признаю, — гастрономический.
«Почему вам пришла в голову такая мысль?»
«Очень просто: может быть, ты сама мне когда-нибудь приготовишь…»
«О! Я не об этом».
«Конечно. Я пошутил».
За такой увлекательной беседой прошёл наш праздничный ужин. Ближе к полуночи на эстраде появились музыканты, публика оживилась, пары вставали из-за столиков, образовалась площадка для танцев. Я заказал шампанское… Когда мы вернулись, Дина выглядела усталой, слегка возбуждённой, глаза блестели. Она попросила расстегнуть ей стеклянные пуговки на спине. После чего, удалившись на кухню, я с великим облегчением стащил с себя чёрное одеяние, бабочку и манишку. Постучался, она сидела в халатике.
«Царский ужин».
Я обрадовался и поспешно возразил:
«Всё-таки, знаешь, — это не настоящие блины».
Мы лежали рядом на тахте, она в своём халатике, в чулке, я в носках и брюках.
«Прежде всего, настоящие блины должны быть с ноздрями».
«С чем?»
«Ноздреватые. С дырочками; это первое. Второе, блины должны быть тонкие, тонюсенькие. По краям оранжевая корочка. Но самое главное, настоящие русские блины…»
«Неправда, — сказала она строго, — всё было очень вкусно. И вино замечательное. Пожалуй, я даже перебрала. Можете снять брюки, а то они сомнутся… Я знаю, что вы джентльмен и не воспользуетесь моей беспомощностью».
«Дина! — взмолился я, — мы же договорились…»
Я верю в зловещую силу слов. Если бы удалось заставить её перейти на «ты», наши трудности отпали бы сами собой. Проклятое «вы» было как бруствер, за которым она укрывалась. Как лежавший между Тристаном и Изольдой меч.
«Самое главное, — мямлил я, — к блинам полагается… Блины, если хочешь знать, запивают не вином, а водкой. Ледяной!»
«Бр-р», — сказала она.
Нам действительно было холодно, мы лежали под одеялом, и я гладил её натруженную протезом кожу. Круглый обрубок, всё что осталось. Ампутация в верхней трети бедра. В конце концов я был когда-то медицинским студентом. Но так же, как она не помнила детство, так и я не мог представить себе Дину ребёнком, я гнал от себя прочь видение искалеченной, лиловой, с признаками гангрены, детской ноги, торчавшей из эмалированного ведра в комьях полузасохших, бурых от крови бинтов, где-то там, в южном славянском городе, в операционной комнате, среди воя сирен. Мне казалось, что и тогда Дина была чернобровой и юной, была той, что стояла под зонтиком в овальной рамке.
«Незачем», — сказала она, когда я попробовал повернуться к ней лицом. Мне хотелось сказать ей нечто важное. Что не зря мы нашли друг друга в этом городе. И что при всей разнице возраста, вкусов, происхождения мы были парой. Если уж на то пошло, то и я был в некотором роде инвалидом — духовным калекой. Этот вечер должен подвести черту в наших отношениях. Она должна решить, вернее, решиться. Всё это я собирался ей изложить по возможности спокойно и рассудительно, но лицо её, губы, углы рта приняли знакомое мне холодно-отчуждённое выражение. Я пробормотал:
«У тебя кто-то есть. Скажи прямо».
Никакого ответа, и всё та же брезгливо-безразличная мина.
«Ты хочешь сказать, что я для тебя слишком стар».
«Эту тему мы уже обсуждали. Лучше взгляните, — добавила она, — сколько сейчас времени».
«Не всё ли равно? Дина!»
Она молчала.
«Скажи мне. Почему ты упрямишься?»
«Прекратите! Я сейчас встану и уйду. — Это было сказано, когда моя ладонь, прокравшись под то, что ещё было на ней, опустилась на шелковистый холмик. — И наш замечательный вечер будет испорчен».